У подножия вулкана
Шрифт:
За дверьми, с низкого неба коротко прогремел гром, Сервантес проворно принес кофе; чиркая спичками, он предлагал им прикурить.
— La superstiсion dice, — сказал он с улыбкой, зажег еще спичку и поднес ее консулу, — que cuando tros amigos prenden su cigarro con la misma cerilla, el ultimo muere antes que los otros dos [196] .
— У вас в Мексике есть такое поверье? — спросил Хью.
— Si, senor. — Сервантес кивнул. — Но на войне с этим нельзя считаться, потому что там у многих солдат бывает только одна спичка.
196
Есть поверье, что, если трое друзей прикурят
— «Огненная палочка», — сказал Хью, закрывая огонек ладонью, в то время как консул прикуривал. — У норвежцев спички называются куда образней, чем у нас.
...Смеркалось; гитарист, кажется, сидел теперь в уголке, и на нем были темные очки, последний автобус уже ушел, они опоздали и не могли бы уехать при всем желании, а ведь автобус этот отвез бы их в Тласкалу, домой, но зато теперь, когда они пили кофе, консул, казалось ему, снова вдруг заговорил трезво, красноречиво, непринужденно, он поистине был великолепен и не сомневался в том, что Ивонна, сидящая напротив, счастлива с ним, как прежде. «Огненные палочки», Хью сказал, что у норвежцев так называются спички, вспомнилось ему. И он говорил про индо-арийцев, про иранцев, про священный огонь, который жрец призывает с неба при помощи огненных палочек. Он говорил про священные возлияния, про нектар бессмертия, о котором сказано в «Ригведе», про гашиш, который, надо полагать, действует почти так же, как мескаль, но тут он предусмотрительно переменил тему и говорил уже про норвежскую архитектуру, или, верней, про архитектурные памятники Кашмира, где, можно сказать, преобладает сугубо норвежский стиль, взять хотя бы деревянную мечеть в Хамадане с ее тонкими, высокими минаретами и орнаментами, словно парящими по верху стен. Он говорил о парке Борда в Куаунауаке, напротив кинематографа сеньора Бустаменте, о том, что парк этот почему-то живо напоминает ему берег Нишат Бага.. Консул говорил о ведических богах, которым, собственно, не присущ антропоморфизм, а вот Попокатепетль и Истаксиуатль... Или это не так? Но все равно консул уже снова говорил о священном огне, священнодейственном огне, о каменном прессе для отжимания божественного вина, о жертвенных хлебах, быках и лошадях, над которыми жрец произносит нараспев ведические изречения, о том, что обряд возлияния поначалу бил очень прост, но со временем становился все сложнее, свершался с неукоснительным соблюдением всех правил, и при малейшей оплошности — хихикс! — жертва теряла силу. Возлияния, божественный напиток, мескаль, ох, мескаль, да, он вернулся к этому и сразу снова повел речь о другом, почти так же хитроумно, как раньше. Он говорил о женах, которых приносили в жертву, и о том, что в рассматриваемые времена в Таксиле, близ Кхиберского перевала, бездетная вдова могла вступить в левиратный брак со своим деверем. Консул вдруг обнаружил некую глубинную связь, помимо простого созвучия, между Таксилой и Тласкалой: ведь когда великий ученик Аристотеля — послушай, Ивонна, — Александр Македонский вступил в Таксилу, разве он не заручился наперед, как сделал и Кортес, поддержкой Амбхи, повелителя Таксилы, который тоже видел в союзе с чужеземным завоевателем превосходный способ избавиться от соперника, только не от Монтесумы, а от Паураве, что властвовал в междуречье над землями от Джхельмы до Ченаба? Тласкала... Консул говорил не хуже сэра Томаса Брауна про Архимеда, Моисея, Ахиллеса, Мафусаила, Карла Пятого и Понтия Пилата. Консул говорил также про Иисуса Христа или, вернее, про Юса Асафа, который и был Христом, согласно кашмирской легенде ,— после снятия с креста он ушел в Кашмир, дабы отыскать исчезнувшие колена Израияевы, и там, в Шринагаре, умер...
Но вышло какое-то пустяковое недоразумение, консул и не говорил вовсе. Нет, это ясно. Он слова не вымолвил. Все было лишь иллюзией, ураганом бессвязных мыслей, и наконец вот сейчас, сию секунду, все прояснилось, обрело безукоризненную и совершенную стройность.
— Поступок человека сумасшедшего, пьяного, — сказал он, — или сильно возбужденного представляется менее свободным и более необходимым тому, кто знает душевное состояние того, кто совершил поступок, и более свободным и менее необходимым тому, кто этого не знает.
Это
— Что такое? — спросил Хью.
— Неважно. Я всегда возвращаюсь к существу дела и развиваю прерванную мысль. В противном случае разве мог бы я так долго оставаться консулом? Когда мы решительно не понимаем причины поступка — это я говорю, чтобы напомнить тебе, если ты отвлекся, твои же рассуждения о сегодняшних событиях, — все равно, в случае ли злодейства, доброго дела или даже безразличного добру и злу поступка, мы в таком поступке, согласно Толстому, признаем наибольшую долю свободы. А стало быть, согласно Толстому, нам не следовало проявлять такого равнодушия, какое мы выказали...
— «Все без исключения случаи, в которых увеличивается и уменьшается наше представление о свободе и необходимости, имеют только три основания», — сказал консул. — Это неизбежно.
— Более того, — продолжал он, — согласно Толстому, мы, прежде чем осудить вора — если это вор, — должны бы себя спросить: какова его взаимосвязь с прочими ворами, каковы его семейные обстоятельства, его отношение ко времени и, более того, его отношение к внешнему миру, а также к причинам, произведшим поступок... Сервантес!
— Выходит, мы должны выяснять все это невесть сколько времени, а бедняга между тем пускай себе подыхает на дороге, — говорил Хью. — Как обстояло дело? Никто не имел возможности вмешаться, прежде чем поступок был совершен. Насколько мне известно, никто из нас не видел, как он украл деньги. И кстати, Джефф, о каком преступлении ты говоришь? Будто было только одно преступление... Ведь если мы не сделали ничего, дабы помешать вору, — это одно, а то, что мы решительно ничего не сделали, дабы спасти Жизнь умирающему, — это совсем другое.
— Вот именно, — сказал консул. — Я ведь, кажется, говорил вообще о всяком вмешательстве. Почему, собственно, мы должны были как-то действовать, дабы спасти ему жизнь? Разве не имеет он права умереть, если хочет?.. Сервантес, мескаля. Нет, побольше, будьте добры... Почему кто бы то ни было должен вмешиваться в чьи бы то ни было дела? Почему, например, кому-то надо было вмешиваться в дела тласкальцев, хотя они жили себе припеваючи под вековыми деревьями среди изобилия водоплавающей птицы в ближайшей лагуне?..
— Какой еще птицы и в какой лагуне?
— А вернее, Хью, я вообще ни о чем не говорил... Допустим, мы что-то установили, — эх, Хью, ignoratio elenchi, вот что это такое. Иными словами, логическая ошибка, когда мы игнорируем то, что следует доказать или опровергнуть, и доказываем или опровергаем совсем не то, что следует. Скажем, все эти войны. По-моему, сейчас в мире едва ли найдется место, где людям еще есть всерьез о чем-либо спорить по существу. Эх вы, умники с вашими идеями!
— Эх, ignoratio elenchi!.. Взять хотя бы все эти благие намерения ехать сражаться в Испанию... и в несчастный, беззащитный Китай!
— М-м...
За стенами душераздирающе взвыл ветер, нагоняя жуть, подобно урагану в Англии, который налетает с севера, рыщет по теннисным кортам и заставляет гудеть колокола.
— И вообще ты мог бы придумать что-нибудь пооригинальнее.
— Еще совсем недавно перед нами была несчастная, беззащитная Эфиопия. А до этого — несчастная, беззащитная Фландрия. Обратись к истории. Загляни на тысячу лет в прошлое. Какой смысл вмешиваться в нелепый ход истории? Словно barranca, ущелье, загаженное отбросами, петляет она через века и катится к... Скажи на милость, как способствует все это героическое сопротивление несчастных, беззащитных народов, которые беззащитны главным образом в результате некоего тщательно рассчитанного и преступного умысла...