Убийца Бунина
Шрифт:
— Это все, что она вам рассказала?
— Почти. Правда, чуть позже она сошла с ума. И когда я ее навещал, несла совершенно неприличную чушь. Бог ей судья… Я не стану вспоминать эту ее кама-сутру.
— Хорошо. Но что же с вашим романом, убившим, как вы утверждаете, Бунина?
— Чайник остыл. Я пойду поставлю чайник.
Он вернулся, закурил дешевую сигарету. Она развалилась прямо в руках. Он вытащил другую. Подумал, поломал ее, бросил в грязную тарелку.
— Хотите, покажу вам ее фотографии? Удивительно красивая женщина. Если бы он сумел ее по достоинству оценить, она могла бы стать его женой. Когда она умерла,
— Разве ты не знаешь, что меня зовут Ирина? Или ты разучился читать, мой милый?
Я недоумевал. Я, невежда, посмел забыть тот рассказ Бунина! У меня и в мыслях не было связывать ее больные видения с тем десятком страниц, которые стали для нее лампадой и иконой.
Нам удалось похоронить ее в хорошем месте. То, что рядом с ее могилой сирень, обращает меня к Ван Гогу и Врубелю. Но самое главное — к нему. Она рассказывала, что он любил находить в сирени десятки оттенков. Любил, когда она, затворница нескольких дней, узница какой-нибудь грубой вазы, начинала осыпаться. Видя это, он говорил: жизнь не уходит разом.
Я даже хотел найти для ее эпитафии какие-то строки с сиренью. Видно, я невнимательно искал. Бог с ним! И те, что теперь напоминают миру о влюбленной покойнице, тоже хороши. И так щемит сердце! Вы будете смеяться: эти стихи Бунин написал 25 августа 22-го года. В тот день, я заглядывал в ее дневник, моя тетушка как раз рассталась с другим писателем, тем, которого потом… И умерла она тоже 25 августа.
Я вижу, вы улыбаетесь. Вы считаете меня полоумным стариком. Вам тоже это простится. Невелик грех. Вот послушайте, а то и прочесть забуду:
Зачем пленяет старая могила
Блаженными мечтами о былом?
Зачем зеленым клонится челом
Та ива, что могилу осенила
Так горестно, так нежно и светло,
Как будто все, что было и прошло,
Уже познало радость воскресенья
И в поле всепрощения, забвенья
Небесными цветами поросло?
Это написал пятидесятилетний человек.
Помните, в «Жизни Арсеньева» он причислил себя к людям, которые с младенчества имеют обостренное чувство смерти? Прибавив в скобках: «чаще всего в силу столь же обостренного чувства жизни».
Теперь вы понимаете, о чем я?
После смерти тетушки я отправил ему письмо. Он не ответил. Нет, я не виню его. Ведь эта была гримаса судьбы: Париж, русская газета, Бунину. Я сам себя ненавидел тогда. Шаржированный Ванька Жуков: «на деревню дедушке».
Я обвинил его в сумасшествии и гибели Нелли Федоровны Барсон. Едва ли это имя могло ему о чем-то сказать. Я выплеснул свой гнев и обиду. Вот и все. Но черновик письма я оставил. Спустя время я наткнулся на него, перебирая бумаги. Мы готовились к переезду: хлам незачем таскать с собой по свету.
Я сел и стал читать. Посреди тюков с вещами, пирамидами книг, связанных шпагатом, целого полка разнокалиберной посуды, которым можно разыграть Бородино. Я просидел так может с полчаса. Меня с недовольством и удивлением окликали домашние. Я слышал и думал о своем. Время, сбрызнув сединой чернила, не уничтожило всех моих
Что я хотел выудить из этого текста?
Когда он начинал публиковаться, тетка уже лежала больнице. И я, помню, терялся: сообщить ли ей о новой вещи ее кумира? В конце концов, решил ничего не говорить. Но когда в третьей книжке вышла очередная порция романа, и я, неизвестно с какой надобности, захватил ее с собой в палату к болящей, тетушка посмотрела на меня так, будто я своей фигурой заслонял ей вдохновенное лицо Бунина.
— Странно, — сказала она. — Весь мир пропитан им, как селедкой.
— Я не брал селедки, тетя Нелли.
— Ирина, — поправила она и в упор посмотрела на меня. — Ты видел его? Только не лги. И забери эти твои дурацкие рогалики. И сливки. Ты его видел? — повторила она.
— Нет, — покачал я головой.
— Не приводи его ко мне, я его ненавижу!
— Хорошо… Ирина.
… Я растерянно бегал по строкам, глотал их, но чувствовал: не то, не то. Вкусно хорошо, но — не спасает. И только когда я наткнулся на исповедальное признание об обостренном чувстве смерти, я смог остановить свой галоп и перевести дух. Всю дорогу в поезде я просидел, глядя в окно и думая о плане своей изощренной мести. Проплывали луга, поля, маленькие домишки. На одной станции зарядил сорвавшийся с цепи ливень. И пассажиры садились в вагоны, будто играя в догонялки: когда фигуру одного уже поглощал тамбур, второй стартовал из-под навеса.
Я представлял, как он удивится, когда ему принесут журнал с моей повестью под таким же названием, что и его недавний рассказ. Как он отставит в сторону дымящийся кофе. Говорят, жена называет его Ян, на какой-то польский манер. Как он отмахнется от ее вопроса и будет ходить по комнате — в халате, прямой как палка. Как начнет звонить в редакцию, наводить справки об авторе. И как секретарь ему ответит, как когда-то ответил мне:
— Прошу простить, но это конфиденциальная информация.
И тогда он попытается уладить дело с редактором, полным близоруким человеком с белыми отвислыми щеками, страдающим одышкой и диабетом.
— Ну, любезный Иван Алексеич, если уж такова ваша прихоть…
Мамзель, регистрирующая рукописи и бегающая в лавку за кофе и круассанами для шефа, поведет плечиком и, скривив губки, оповестит:
— Адрес не указан.
— Иван Алексеич, дорогой, право, не стоит расстраиваться. Есть такой милый анекдотец: девица вдруг сообщает любовнику: мне через месяц рожать. А тот — ей: везет тебе, как-никак новость, а у меня со всеми — одно и то же… Дмитрий Сергеич рассказал. Я это к тому, что автор-то, бесспорно, талантлив. Увидит, что первую вещь напечатали — вторую пришлет. Помяните мое слово. Кофеечку, а?