Ученик
Шрифт:
Можете себе представить! За пятнадцать лет ни разу не был у обедни! — К обедне и без него достаточно народу ходит, — возразил Карбоне, — а люди умные проводят втихомолку время повеселее…
Этот отрывок разговора дает представление о том, какое мнение составила Мариетта о своем хозяине.
Но мнение ее останется для нас совершенно непонятным, если мы не коснемся философских работ Адриена Сикста и истории его научных взглядов.
Адриен Сикст родился в 1839 году в Нанси, где у его отца была часовая мастерская, и с малых лет отличался выдающимися умственными способностями. У товарищей по школе он оставил о себе память как о тщедушном и молчаливом мальчике, наделенном, однако, такой душевной замкнутостью, что она мешала сверстникам сблизиться с ним. Сначала — он учился отлично, затем перешел в разряд средних учеников, — до того времени, когда в классе философии, или, точнее, логики, он обнаружил такие исключительные дарования, что преподаватель, пораженный его талантами в области метафизики, стал убеждать юношу готовиться к поступлению в Нормальную школу. Но Адриен сделать этого не пожелал и даже заявил отцу, что если говорить о профессии, то он предпочитает какое-нибудь ремесло. «Я буду часовщиком, как и ты», — отвечал он на доводы отца, который мечтал, как и все французские ремесленники и торговцы, обучающие детей в коллежах, что со временем его сын сделается чиновником. Впрочем, родители — мать — Адриена еще была жива — ни в чем не могли упрекнуть сына; он не курил, не шатался по кафе и никогда не появлялся на улице с девицей, словом, был их гордостью. Поэтому они скрепя сердце покорились его желанию и отказались от мысли, что сын «сделает карьеру»; но они ни за что не захотели отдать его в обучением какую-нибудь
Не отличаясь поэтичностью, свойственной Тэну, Сикст не мог бы написать такого предисловия, какое предпослано трактату «Об уме», или хотя бы как тэновский отрывок об универсальном феноменализме, но он не был и столь сухим умом, как г-н Рибо, книга которого «Английские психологи» положила начало целой серии замечательных исследований этого ученого. Однако Адриен Сикст соединял в себе красноречие первого и проникновенность второго, и его книге было суждено, хотя это и не входило в планы автора, непосредственно коснуться самой волнующей проблемы метафизики. Брошюра видного епископа, негодующие намеки некоего кардинала в речи, произнесенной в сенате, и гневная статья одного из самых блестящих критиков из лагеря спиритуалистической философии во влиятельном журнале способствовали тому, что к этой книге было привлечено внимание молодежи, над которой уже веял дух революции, предвестник грядущих потрясений. Автор ставил перед собою задачу доказать необходимость «гипотезы о боге» действием психологических законов, в свою очередь обусловленных некоторыми мозговыми функциями чисто физического порядка. Этот тезис был выдвинут, доказан и раскрыт с такой атеистической резкостью, что она напоминала исступление Лукреция против верований его времени «И вот труд нансийского отшельника, задуманный и завершенный как бы в келье, сразу же после вы хода в свет оказался втянутым в шумную борьбу современных идей. Уже давно не приходилось сталкиваться с такой силой мысли в соединении со столь широкой эрудицией и с таким разнообразием доказательств в сочетании с самым смелым нигилизмом. Но, в то время как имя ученого уже гремело в Париже, его родители, которые воспитали его и жили с ним под одной кровлей, хотя и не могли понять сына, были совершенно подавлены таким успехом. Некоторые статьи в католических журналах привели г-жу Сикст в полное отчаянье. Старый часовщик боялся, что растеряет клиентов из среды городской аристократии. На бедного философа обрушились все невзгоды провинциальной жизни, и он уже решил, что лучше всего оставить отчий кров, как вдруг началось немецкое нашествие и разразилась ужасающая национальная катастрофа, отвлекшая от него внимание и родителей и соотечественников. Впрочем, в 1871 году его отец и мать умер ли, летом того же года Адриен Сикст потерял тетку, и в 1872 году, приведя в порядок денежные дела, он решил обосноваться в Париже. Благодаря наследству, полученному от отца и тетки, его состояние выразилось в восьми тысячах пожизненной ренты. Сикст решил, что он не женится, не станет бывать в обществе и не будет добиваться ни почестей, ни теплых местечек, ни славы. Весь смысл жизни заключался для него в одном слове: мыслить.
Чтобы лучше охарактеризовать этого редкостного человека, портрет которого может показаться неправдоподобным читателю, мало знакомому с биографиями великих философов, необходимо рассказать об образе жизни этого труженика науки. И зимой и летом философ садился за письменный стол в шесть часов утра, подкрепившись только чашкой черного кофе.
В десять часов он завтракал. Трапеза была настолько несложной, что уже в половине одиннадцатого он входил в ворота Ботанического сада. Там он прогуливался до двенадцати и иной раз доходил до набережной, в сторону Собора Парижской богоматери. Одно из его любимых развлечений состояло в том, что он подолгу простаивал перед клетками с обезьянами или возле слона. Дети и няньки, наблюдавшие, как г-н Сикст беззвучно смеется над жестокостью и циническими выходками макак и уистити, и не подозревали о мизантропических мыслях, какие вызывало это зрелище в уме ученого, сравнивавшего про себя человеческую комедию с обезьяньей, а свойственную человеку глупость — с мудростью благородного животного, которое до нас быль царем на земле. Около полудня г-н Сикст возвращался домой и снова занимался до четырех часов вечера. С четырех до шести, три раза в неделю, он принимал посетителей, студентов и профессоров, интересовавшихся теми же вопросами, что и он, или иностранцев, которых привлекала к нему его слава, ставшая к тому времени европейской. В остальные три дня недели он в эти часы сам делал необходимые визиты. В шесть часов ученый обедал, снова уходил из дому и на этот раз прогуливался вдоль ограды уже запертого сада до Орлеанского вокзала. В восемь он возвращался, занимался корреспонденцией или читал.
В десять часов во всех окнах его квартиры уже бывало темно. По понедельникам этот монашеский образ жизни прерывался отдыхом: философ заметил, что по воскресеньям окрестности Парижа полны гуляющих.
В понедельник он выходил из дому ранним утром, садился в пригородный поезд и возвращался только вечером. И за пятнадцать лет не было случая, чтобы он нарушил эту строгую размеренность жизни. Ни разу он не принял приглашения где-нибудь отобедать, не побывал ни в одном театре. Он совсем не читал газет, а для печатания своих работ обращался к услугам издателя и никогда не благодарил за написанные о нем статьи. Он был до такой степени равнодушен к политике, что ни разу не участвовал в выборах. К этому еще необходимо добавить, чтобы установить главные черты его исключительной личности, что он порвал всякие сношения с родственниками и что этот разрыв, равно как и все, даже мельчайшие его поступки, был основан на особой теории. В предисловии к его второй книге, которая называется «Анатомия воли», имеется следующая характерная для него фраза: «Социальные привязанности у человека, который желает познать и выразить истину в области психологии, должны быть доведены до минимума». Из соображений подобного рода этот человек, наделенный столь мягким характером, что за пятнадцать лет он не сделал и трех замечаний своей экономке, сознательно воздерживался от всякой благотворительности. Тут он рассуждал, как Спиноза, который в четвертой книге своей «Этики» говорит: «У мудреца, живущего согласно доводам разума, жалость — дурное и бесполезное свойство». Этот мирской праведник, как его можно было бы назвать наравне с почтенным Эмилем Литтре, считал христианство, болезнью человечества.
В качестве обоснования такого отношения к христианству Сикст приводил два довода. Во-первых, по его мнению, гипотеза о небесном отце и вечном блаженстве развила в душах излишнее отвращение к реальному миру и уменьшила в человеке способность подчиняться законам природы; во-вторых, он считал, что, основывая социальный порядок на любви, то есть на чувствительности, эта религия открыла дорогу самым вредным крайностям индивидуалистических учений.
Г-ну Сиксту, конечно, и в голову не приходило, что преданная экономка зашивает в его жилеты образки, и невнимание ученого к внешнему миру было настолько полным, что по пятницам и в другие положенные дни он соблюдал пост, не замечая тайных усилий старой девы хотя бы таким образом обеспечить своему хозяину вечное спасение. Говоря о нем, она повторяла, сама того не зная, знаменитое изречение: — Милосердный бог не был бы милосердным, если бы осудил его.
Годы непрерывного труда в обители на улице Ги де ля Бросс родили, кроме «Анатомии воли», трехтомную «Теорию страстей», выход которой в свет вызвал бы еще больший скандал, чем даже «Психология веры», если бы полная свобода печати в последнее десятилетие не приучила читателя к смелости описаний, с какой не могла соперничать спокойная и, так сказать, техническая выразительность ученого. В этих двух
Вместе со всеми представителями критической школы, основоположником которой является Кант, автор этих трех трактатов допускал, что разум не в состоянии познать причины и субстанцию и должен ограничиться координированием феноменов. Однако, как и английские психологи, он считал, что некоторая группа этих феноменов, которая обозначена этикеткой «душа», все же может быть объектом научного познания, при условии применения строго научного метода. Пока что, как видит читатель, в этих теориях нет ничего такого, что отличало бы их от теорий, развитых в основных трудах Тэна, Рибо и их последователей. Оригинальные особенности трудов Адриена Сикста не в этом. Первая из них заключается в полном отрицании того, что Герберт Спенсер называет Непознаваемым. Как известно, великий английский мыслитель допускает, что всякая реальность покоится на некоей, находящейся во вне, сущности, постигнуть которую невозможно; следовательно, необходимо, если применить формулу Фихте, считать эту сущность непостижимой. Однако, как об этом свидетельствуют первые страницы «Основных начал», для Спенсера это Непознаваемое тем не менее является реальностью. Оно существует, поскольку мы живем им. Отсюда один только шаг до утверждения, что сущность всякой реальности представляет собою мысль, поскольку наша мысль проистекает из нее; она представляет собою и чувство, поскольку наше чувство берет в ней свое начало. Исходя из Непознаваемого, немало проникновенных умов предвидят теперь примирение религии и науки. Однако Адриену Сиксту такие теории представлялись лишь крайним выражением метафизической иллюзии, которую он во что бы то ни стало стремился разрушить, и он применял при этом такую силу аргументации, какой мы не наблюдали со времен Канта. Другой заслугой его как психолога явились выдвинутые им новые и остроумные положения о животном происхождении чувственной жизни человека. Благодаря неограниченной эрудиции и глубокому знанию естественных наук Сикст мог провести ту же самую работу для выяснения генезиса форм мысли, какую Дарвин выполнил для раз работки теории происхождения форм жизни. Применяя закон эволюции к тем явлениям, которые представляют собою выражение человеческих чувств, он пытался доказать, что наши самые тонкие ощущения, самые изощренные нравственные переживания, равно как и наши самые постыдные падения, не что иное, как конечное выражение или последняя метаморфоза простейших инстинктов, которые в свою очередь представляют собою видоизменение свойств первоначальной клетки. Таким образом, он приходит к выводу, что духовный мир точно воспроизводит мир физический в что первый является не чем иным, как мучительным или экстатическим отражением второго в нашем сознании. Такой метафизический вывод, предложенный Сикстом лишь в виде гипотезы, служит итогом его изумительных исследований. Среди них можно упомянуть хотя бы о двухстах страницах, посвященных любви и написанных с такой смелостью, которая под пером целомудренного ученого, может быть даже девственника, кажется чрезвычайно забавной. Но разве тот же Спиноза не разработал теорию ревности, которая грубостью своей может поспорить с идеями любого из современных писателей? И разве Шопенгауер в своих выпадах против женщин не соперничает в остроумии с Шамфором? Едва ли нужно добавлять к этому, что в книгах Сикста все, с начала до конца, отмечено крайним детерминизмом. Именно его перу мы обязаны некоторыми положениями, которые с необычайной убедительностью доказывают, что все одинаково необходимо в человеческой душе, даже наша иллюзия, будто мы обладаем свободой воли. Так", в одном месте он пишет: «Всякое действие является не чем иным, как актом сложения. Утверждать, что это действие вполне свободно, равносильно попытке доказать, что сумма больше совокупности слагаемых. В психологии это такой же абсурд, как и в арифметике». И далее: «Если бы нам было известно относительное положение всех элементов, составляющих нынешнюю вселенную, то мы могли бы уже сейчас с астрономической точностью рассчитать день, час и минуту, когда, например, англичане уйдут из Индии, когда Европа сожжет последний кусок каменного угля, когда такой-то преступник, пусть еще не родившийся, убьет отца или когда будет написана еще даже не задуманная поэма. Все будущее заключено в настоящем, как все свойства треугольника заключены в его определении…» Надо признать, что и магометанский фатализм не выражается с большей точностью.
Философские теории подобного рода позволяют предполагать в человеке ужасающую скудость воображения. Поэтому слова г-на Сикста, не раз сказанные им о самом себе: «Я беру жизнь с самой ее поэтической стороны», — казались тем, кто его слышал, абсурднейшим из парадоксов. И тем не менее эти слова вполне соответствовали действительности, принимая во внимание особую природу философского ума. Ведь существенное отличие прирожденного философа от прочих смертных заключается в том, что идеи, которые последним представляются в виде более или менее ясных формул, для философа облекаются в плоть и кровь как реальные живые существа. Чувства философа сообразуются с его мыслью, в то время как у всех нас существует более или менее полный разлад между сердцем и рассудком. Один христианский проповедник превосходно отметил природу такого разлада в следующем странном, но глубоком изречении: «Мы хорошо знаем, что мы умрем, но не верим этому!» Философ же, если он философ, по самой своей сущности, по призванию, не в состоянии понять эту двойственность, это противоречие между чувством и мыслью. Так и для Сикста универсальная необходимость существующего, вечное превращение одних феноменов в другие, колоссальная работа природы, находящейся в беспрестанном процессе созидания и разрушения, без отправной точки и без цели, а лишь в силу простого развития первоначальной клетки, параллельная работа человеческой души, воспроизводящей в виде мыслей, эмоций и желаний движение физиологической жизни, — все это было для него не более, чем объектом созерцания. Как загипнотизированный, Сикст погружался в наблюдение этих процессов и ощущал их всем своим существом. Таким образом, этот болезненный человек, сидевший среди книг за письменным столом, засунув ноги в меховой мешок и запахнувшись в старый халат, в то время как рядом на кухне стряпала экономка, мысленно участвовал в бесконечном творчестве вселенной. Он жил жизнью всех созданий. Он перевоплощался во все формы природы, пребывал в сонном бездействии вместе с минералом, прозябал вместе с растением, оживал вместе с простейшими животными, становился более сложным явлением вместе с более развитыми организмами, наконец раскрывался во всей полноте ума, способного отразить безграничный мир, — в человеке.
Упоение общими идеями, в котором есть нечто от опиума, делает таких созерцателей равнодушными к мелочам внешнего мира и, скажем прямо, почти совершенно неспособными к каким-либо житейским привязанностям. Ведь мы привязываемся только к тому, что ощущаем как вполне реальное; а для этих своеобразно устроенных голов реальностью является как раз абстракция, повседневная же реальная жизнь кажется некоей тенью, грубым и несовершенным отражением незримых законов. Возможно, что Сикст и любил свою мать. Но этим несомненно и ограничилась его душевная жизнь. Если он был добр и снисходителен к людям, то это происходило по той же самой причине, по какой он осторожно, без резких движений передвигал у себя в кабинете стул. Однако он никогда не испытывал потребности почувствовать около себя теплоту или нежность, семейный уют, познать любовь, преданность или хотя бь1 дружбу. Те немногие ученые, с которыми он поддерживал знакомство, были связаны в его представлении только с профессиональными беседами, какие он вел с ними, — с одним о химии, с другим о высшей математике, с третьим о заболеваниях нервной системы. Встречаясь с этими людьми, он совершенно не интересовался, есть ли у них семья, занимаются ли они воспитанием детей, обуревает ли их желание сделать карьеру. И как это ни покажется странным после подобной характеристики, он был счастлив.
Принимая во внимание характер ученого и распорядок его жизни, легко себе представить, какое впечатление произвели в рабочем кабинете на улице Ги де ля Бросс два события, последовавшие одно за другим в течение дня; во-первых, получение повестки, адресованной г-ну Адриену Сиксту с вызовом в камеру г-на Валетта, судебного следователя, «на предмет дачи показаний о фактах и обстоятельствах, о которых он будет поставлен в известность», как значилось в повестке в соответствии с формой подобных документов; во-вторых, визитная карточка г-жи Грелу, убедительно просившей г-на Сикста принять ее завтра около четырех часов, «чтобы переговорить о преступлении, в котором ложно обвинен ее несчастный сын». Я уже сказал, что философ никогда не читал газет. Но если бы он в течение последних двух недель случайно открыл любую из них, он нашел бы в ней отклики на дело молодого Грелу, о котором теперь уже стали забывать, так как внимание было приковано к новым.