Учиться говорить правильно
Шрифт:
С течением времени Боб становился все более несдержанным в выражениях и все более опасным при вспышках своего бешеного гнева; казалось, даже его одежда да и весь его облик отражают странную несогласованность в его мыслях и действиях; одежда болталась на нем, как на вешалке, надетая кое-как, и словно пыталась сбежать от этого сумасшедшего и вернуться в безопасное нутро гардероба. Боб купил мотороллер, но тот каждый божий день глохнул у него точнехонько перед автобусной остановкой на вершине холма. Очередь, поджидавшая автобус, чтобы добраться до соседнего поселка, обычно состояла из одних и тех же людей, и каждое утро все они с нетерпением ожидали очередного спектакля с Бобом и его мотороллером в главных ролях. В этот период времени Филип стал довольно часто подходить к изгороди, разграничивавшей наши участки, и разговаривать со мной. Разговоры
А потом Филип снова начинал кидаться камнями, и я уходил в дом. Устроившись за кухонным столом, я рисовал и все время поглядывал на часы: мне не хотелось дожидаться внизу того момента, когда домой заявится наш Жилец.
Теперь мы с Филипом ходили в разные школы. В плане вероисповедания и в нашем поселке все было поделено очень четко. Но если взрослые все же проявляли определенную терпимость – возможно, впрочем, им было просто плевать на принадлежность к той или иной конфессии, их куда больше интересовали ставки на ту или иную футбольную команду или возможность заключить какую-нибудь сделку в рассрочку, – то дети были непримиримы и упорно продолжали словесные поединки, пользуясь примерно теми же дразнилками, какие вам, наверное, не раз доводилось слышать на улицах Белфаста или Глазго. Сьюзи, например, часто – и весьма немузыкально – напевала, а точнее выкрикивала, известную частушку, сопровождая свое «пение» насмешливым кудахтаньем:
Наш король Билли – джентльмен настоящий,С золотой цепочкой и часами блестящими.Жалкий папский прихлебатель, он на нашей улице,Собирая милостыню, с нищими соревнуется.Когда Филип начинал обзывать нас «ирландскими свиньями», да еще и «грязными болотными свиньями», у меня прямо-таки кровь закипала в жилах. У меня просто руки чесались – до того хотелось раздобыть ружье и нажать на спусковой крючок. В итоге наши почтовые ящики превращались в крепости, и Филип продолжал швыряться камнями в меня, а я – в него.
Но моя территория все больше сжималась; нигде мне не было покоя – ни дома, ни в саду, ни в школе. Я был полновластным хозяином только того пространства, что помещалось внутри моей грудной клетки, да и эта заповедная территория была покрыта шрамами, результатами былых сражений, внезапных вражеских атак и затяжных зимних военных кампаний. Матери я, разумеется, о стычках с внешним врагом ничего не рассказывал – отчасти потому, что у нее и так хватало забот и волнений, а отчасти потому, что ползучая жалость помимо моей воли вторгалась даже в мое ожесточившееся сердце: я же видел, насколько обострились отношения Филипа с отцом, как часто Боб наказывает его из-за вторгшихся в огород коров, отчего голова Филипа непроизвольно дергается, и он судорожно втягивает ее в плечи. А Бобби после этого выгонял свой мотороллер и бешено ударял ногой по педали газа. И в итоге мы, дети, совсем перестали понимать, в чем же заключаются наши обязанности.
А Боб вскоре перестал придерживаться установленного им самим расписания; теперь он все делал как бы вперемешку: мерил шагами участок, рыхлил землю мотыгой, лежал в засаде, поджидая то ли Филипа, то ли коров, то ли неких откровений свыше. Скорчившись в уголке у ограды, он в своем синем комбинезоне выглядел костлявым, как скелет. Но коровы, когда он специально пытался их подкараулить, никогда даже близко к ограде не подходили. А моя мать, выглянув в окошко и заметив притаившегося Боба, кривила губы в усмешке.
Мать сказала мне, что раз уж дела у нас в семье пошли на поправку, то я, возможно, смогу поступить в гимназию, нужно только подать заявление. Она говорила об этом, весело потряхивая головой, и ее красивые волосы, такие темные и блестящие, волной падали ей на плечи. Мы теперь сумеем даже школьную форму тебе купить, радостно продолжала она, а то ведь мы и этого не могли себе позволить. Поступить оказалось легко, хоть я и опасался, что на экзамене будут задавать всякие каверзные вопросы. Зато матери я тогда сразу задал все свои вопросы: «Где мой папа? Куда он уехал? Он хоть написал тебе?»
«Он, вполне возможно, уже умер, а больше я о нем ничего не знаю, – сказала она. – Сейчас он, наверное, в чистилище, а там, как тебе известно, почтовые марки не продаются».
Как раз в тот год, когда я поступал в гимназию, Бобби решил выращивать кресс-салат в цветочных горшках. А потом подолгу торчал перед своим домом, пытаясь продать его соседям и уверяя их, что кресс-салат чрезвычайно полезен и питателен. Майра напрочь утратила прежнее положение жуткой склочницы из трущоб в здешнем обществе – и жутко отощала, просто кожа да кости. Она стала похожа на какой-то засохший стручок или кусок шелухи из пыльных стеклянных банок, на продаже которых Боб как-то влачил свое существование.
На ежегодный экзамен по Закону Божьему у нас в начальной школе всегда приглашали католического священника; и это был последний раз для меня. Он сразу занял высокое кресло нашей директрисы, осторожно расположив на деревянной приступке свои широкие ступни в грубых башмаках. Священник был уже старенький, страдал одышкой, и от него исходил слабый запах влажной шерсти, лекарственных припарок, микстуры от кашля и набожности. Он очень любил задавать всякие заковыристые вопросы. «Нарисуй мне душу», – говорил он. А недалекий ребенок, взяв в руки мел, изображал на доске нечто, более всего похожее на человеческую почку или, может, на подметку ботинка. «Ах, нет, – расстраивался святой отец, хрипя и задыхаясь, – это не то. Душа, малыш, это сердце».
В тот год мне исполнилось десять лет, и к этому времени наше материальное положение и впрямь существенно изменилось. Мать оказалась права, сделав ставку на нашего холерического Жильца. Он оказался человеком невероятно мобильным, и вскоре мы вместе с ним переехали в маленький симпатичный городок, очень аккуратный и с более теплым климатом; весна там наступала гораздо раньше, и дома буквально утопали среди цветущих вишневых деревьев; лужайки перед домами были тщательно подстрижены, и над ними неслышно носились дрозды. Если шел дождь, тамошние жители говорили: ну что ж, для сада это очень даже хорошо, а в том рабочем поселке, где мы жили раньше, дождь воспринимали как одну из бесчисленных неприятностей, уготованных людям жестокой судьбой. Я почему-то всегда был уверен, что Боб прятался среди истерзанных непогодой грядок с салатом из-за горестей, недоумения и своего чрезмерного трудолюбия. К нашему отъезду казалось, кости его гремят, отвечая на наш прощальный смех. О Филипе я тогда вообще не думал. Я выбросил его из головы, словно его никогда и на свете не было. «Ты, главное, никому не говори, что мы не женаты, – заговорщицким тоном предупреждала меня мать, словно радуясь своей двойной жизни. – Запомни: о нашей семье никогда и никому ни слова. Нечего им в наши дела нос совать». А еще нельзя дразниться через садовую изгородь, думал я. И слово «фобос» тоже произносить нельзя.
Лишь много позже, уже покинув родной дом, я понял, какой веселой и беззаботной была наша тогдашняя жизнь – как свободно люди разговаривали друг с другом, как свободно они жили. В их жизни не было тайн, в их сущности не было яда. Люди, которых я тогда знал, обладали невинностью и открытостью, мне самому, увы, совершенно не свойственными; если же я когда-то и обладал подобными качествами, то давным-давно их утратил, они словно растворились в вечерних туманах, в сумерках, которые сгущались уже к четырем часам дня, в садиках, разделенных убогими изгородями и межами, заросшими сорной травой.