Удольфские тайны
Шрифт:
«Я часто езжу туда верхом, рано утром, — писал он, — чтобы обойти на досуге все места, где вы бывало гуляли, где я встречал вас и разговаривал с вами. Я возобновил знакомство с доброй, старой Терезой; она обрадовалась мне, как случаю поговорить о вас. Не могу выразить, в какой степени это расположило меня в ее пользу и как охотно я слушал ее рассказы на любимую тему. Вы конечно догадываетесь, какая причина заставила меня главным образом отрекомендоваться Терезе; мне просто хотелось получить доступ в замок и в сады, где так недавно жила и гуляла моя ненаглядная Эмилия. Здесь я люблю бродить и всюду встречать ваш образ: но больше всего я люблю сидеть под развесистыми ветвями вашего милого платана, где мы, Эмилия, когда-то сидели с вами, где я впервые осмелился признаться вам в своей любви. О, Эмилия! воспоминание об этих минутах терзает мое сердце. Я сижу погруженный в задумчивость — я стараюсь вызвать
В другой части письма он писал:
«Вы видите, письмо мое помечено несколькими датами, и если вы взглянете на первую дату, то убедитесь, что я начал писать вскоре после вашего отъезда из Франции. Писать — было действительно единственным занятием, отвлекавшим меня от моей сердечной печали и помогавшим мне выносить ваше отсутствие, или, вернее, это как бы уничтожало отсутствие. Когда я беседовал с вами на бумаге, изливал перед вами все чувства и все муки моего сердца, вы как будто были со мною. Это занятие служило мне от времени до времени единственной отрадой, и я все откладывал отсылку моего письма, исключительно ради утешения дополнять его. Чуть только мне делалось особенно тоскливо на душе, я всякий раз делился с вами своей печалью и всегда находил утешение; а когда какое-нибудь, хоть малейшее обстоятельство зароняло искру радости в мою душу, я опять-таки прибегал к вам и получал отраженное удовлетворение. Таким образом мое письмо нечто вроде картины всей моей жизни и моих помыслов за последний месяц; и хотя оно было глубоко интересно для меня в то время как я писал его и, вероятно, по той же причине не будет безразличным и для вас, но для постороннего читателя оно, пожалуй, покажется пустячным и бессодержательным. Так всегда бывает, когда мы пытаемся изобразить тончайшие движения нашей души: они слишком тонки, чтобы быть замеченными, и их надо испытать, чтобы понять; равнодушный наблюдатель не оценит их, тогда как заинтересованное лицо почувствует, что все подобные описания несовершенны и бесполезны и хороши разве тем, что они доказывают искренность пишущего и облегчают его страдания. Простите мне этот эгоизм, ведь я люблю!»
«Только что узнал я об одном обстоятельстве, которое примирит меня с необходимостью вернуться в полк; я уже больше не могу бродить по дорогим для меня местам, где я привык встречаться с вами мыслями. — „Долина“ отдана в аренду! Я имею основание думать, что это произошло без вашего ведома, судя по тому, что говорила мне Тереза сегодня утром. Она плакала, бедняжка, рассказывая, что должна уйти от своей дорогой барышни и покинуть замок, где она провела так много лет, — „и все это, — прибавила она, — сделалось вдруг, я даже не получила от барышни письма, которое облегчило бы мне это известие: это все шутки месье Кенеля, а она, голубушка, даже и не подозревает, что здесь творится“.
«По словам Терезы, она получила от г.Кенеля записку с извещением, что замок сдан в аренду и что, так как в ее услугах более не нуждаются, то она должна убраться в течение недели, до приезда нового хозяина.
«За несколько дней до этого письма Тереза была удивлена появлением г.Кенеля, которого сопровождал какой-то незнакомый господин, внимательно осматривавший все помещения…»
В конце письма, помеченного неделей спустя после этого, Валанкур прибавлял: «Я получил из полка предписание явиться и еду туда без сожаления, раз я отрезан от мест, столь дорогих моему сердцу. Сегодня утром я ездил верхом в „Долину“, узнал, что прибыл арендатор и что Тереза уехала. Я не стал бы говорить об этом так открыто, если б не думал, что вы даже не уведомлены о переменах, произошедших в вашем доме; для вас я хотел навести справки и узнать кое-что о характере и социальном положении квартиранта, — но безуспешно. Говорят, он дворянин, — и это все, что я мог узнать. Вся усадьба, когда я бродил в окрестностях, показалась мне унылой и мрачной; мне очень хотелось проникнуть туда, чтобы еще раз проститься с вашим любимым платаном и еще раз посидеть под его тенью, думая о вас; но я воздержался, чтобы не возбудить любопытства чужих людей; однако рыбачья хижина в лесу была по-прежнему доступна для меня. Туда я и направился и провел там час, о котором не могу вспомнить без волнения. О Эмилия, наверное мы разлучены не навсегда — несомненно настанет время, когда мы будем жить друг для друга…».
Это письмо заставило Эмилию пролить
Отец ее на смертном одре взял с нее слово никогда не продавать «Долину», и это обещание она считала до некоторой степени нарушенным тем, что усадьба сдана в аренду. Теперь для нее стало ясно, как мало уважал г.Кенель эти соображения и как мало значения он придавал всему, что не связано с материальными выгодами. Оказывалось, что он даже не удостоил известить Монтони о сделанном им распоряжении: все это огорчало и удивляло Эмилию. Но более всего ее рассердило увольнение старой, верной служанки ее отца.
«Бедная Тереза, — думала Эмилия, — ты не много накопила за все время твоей службы, потому что всегда была милосердна к бедным и рассчитывала скоротать свой век в нашем доме. Бедная Тереза! тебя выгнали вон на старости лет, оставив без крова и без куска хлеба!..»
Эмилия горько плакала, размышляя об этом; она решила непременно что-нибудь сделать для Терезы и серьезно поговорить об этом с месье Кенелем; но она сильно опасалась, что его холодное сердце не внемлет ее просьбам. Ей хотелось также выяснить, упоминал ли он о ее делах в письме своем к Монтони; к счастью, тот скоро доставил ей желаемый случай, попросив ее зайти к нему в кабинет для делового разговора. Она почти не сомневалась, что разговор коснется той части письма г.Кенеля, где говорилось о сдаче в аренду «Долины». Она тотчас же явилась на приглашение. Монтони был один.
— Я как раз пишу г.Кенелю, — обратился он к Эмилиж, — в ответ на письмо, полученное мной от него несколько дней тому назад; я желал поговорить с вами об одном деле, упомянутом между прочим в этом письме.
— И я желала поговорить с вами о том же, — отвечала Эмилия.
— Это предмет несомненно очень для вас интересный, — продолжал Монтони, — и мне кажется, вы должны взглянуть на него в том же свете, как смотрю я. Вы согласитесь со мною, что всякие возражения, основанные на сантиментах, как говорится, должны стушеваться перед соображениями солидной выгоды.
— Согласна с вами, — скромно подтвердила Эмилня, — но, по-моему, необходимо считаться с человеколюбием. Однако, боюсь, что теперь уже поздно рассуждать об этом деле; я могу только пожалеть, что уже не в моей власти изменить его.
— Действительно, уже поздно, — сказал Монтони, — но раз это так, мне приятно видеть, что вы покоряетесь голосу рассудка, не вдаваясь в бесполезное нытье. Я одобряю ваш образ действия чрезвычайно, тем более, что это признак душевной твердости, не совсем обыкновенной у особ вашего пола. Когда вы будете постарше, вы с благодарностью вспомните о друзьях, помогавших вам избавиться от романтических иллюзий чувства, вы убедитесь, что это ребяческие увлечения, с которыми надо распрощаться тотчас же по выходе из детской, Я еще не запечатал письма, и вы можете прибавить несколько строчек от себя, чтобы сообщить дяде о своем согласии. Вы скоро увидитесь с ним лично, так как я намерен повезти вас и мою жену в Миаренти, — там вы можете хорошенько переговорить обо всем.
На свободной странице письма Эмилия приписала следующее:
«Теперь мне уже бесполезно, милостивый государь, выражать свое мнение насчет того дела, о котором, по словам синьора Монтони, он уже писал вам. Могу только пожалеть, что все совершилось, так поспешно; я не успела даже опомниться и подавить в себе кое-какие „предрассудки“ (по выражению синьора Монтони), которые все еще живы в моем сердце. Как бы то ни было, я покоряюсь. С точки зрения рассудительности, конечно, ничего нельзя возразить против вашего распоряжения. Но хотя я и покоряюсь, однако имею возразить очень многое относительно других сторон предмета, что и выскажу вам при личном свидании. А пока умоляю вас позаботиться о Терезе, ради искренне преданной вам племянницы