Угрюм-река
Шрифт:
Прохор приказал Иннокентию Филатычу собираться в путь-дорогу.
— А ты?
— Я чрез неделю следом. В Москву заехать надо. Механический завод в купеческом банке заложу.
— Зачем?
— Не знаешь? А еще коммерсантом себя мнишь… Балда!
Все втроем они два дня ходили по магазинам, выбирали подарки домашним. Прохор заказал у фабриканта Мельцера на десять комнат дорогую обстановку ампир, рококо, жакоб — карельской березы, птичьего глаза и красного дерева с бронзой. Иннокентий же Филатыч приобрел в дар Анне Иннокентьевне небольшое колечко с бирюзой и для украшения зальца — оригинальную никчемушку: на каменном пьедестале бронзовая
— Миша! — закричал он. — Миша! Слышь, Миша… Вот глушня…
Миша — в сером клетчатом пиджаке — сидел с краешку, в местах за креслами и читал газету. Иннокентий Филатыч попросил у соседа бинокль, и когда оптические стекла поднесли Мишу почти вплотную, старик заулыбался и тихо поприветствовал:
— Здравствуй, Миша! А я наверху.
Но тот — как истукан. Тогда Иннокентий Филатыч достал из кармана надкушенное крымское яблоко и пустил Мише в спину. Но рука пронесла, яблоко ударилось в шиньон рядом сидевшей с Мишей дамы. Старик быстро наставил бинокль, и его улыбчивое лицо вдруг вытянулось: вскочившие дама и Миша с негодованием глядели вверх. Отцы родные! Да ведь это совсем не Миша, не друг-приятель из Апраксина, у которого старик был вчера в гостях; ведь это какой-то бритый дед в очках.
— Ваша фамилия! Пойдемте.
И на плечо Иннокентия Филатыча легла рука квартального.
И там, на лестнице, после строгого замечания, старик за трешку был с честью отпущен на свободу.
— Вот история! Кого же это я огрел? — бранил себя огорченный Иннокентий Филатыч, не успевший досмотреть двух актов «Не в свои сани не садись».
11
Встреча была торжественная, неожиданная даже для самого Прохора. Встречали с колокольным трезвоном, как архиерея, с пушечной пальбой, как царя. День был праздничный. Несколько сот рабочих спозаранок стояли на площади, возле дома Громовых: пригнали их сюда окрики стражников, поощрительное уверенье пристава, что будет выкачена бочка водки, а главное — укрепившаяся в народе басия, что у Прохора выбит правый глаз в по самое плечо вырвана левая рука.
С башни «Гляди в оба» видны все концы. И лишь одноногий бомбардир ахнул в пушку, из церкви, с толпой старух и баб, повалил к месту встречи крестный ход. Отец
Александр придумал этот ловкий номер для укрепления в рабочих религиозно-нравственных чувств к своему хозяину.
После первого выстрела и колокольного трезвона сбежался почти весь народ. К общему разочарованию рабочих Прохор вылез из кибитки цел и невредим. Приложился наскоро к иконе, ко кресту, поздоровался с женой, встретившей мужа по-холодному, поздоровался с дочуркой, со служащими.
— Папочка, а что мне привез? Папочка, волченька запертый сидит…
Ахнула вторая, за него третья пушка, начался краткий молебен тут же, на лугу. Меж тем волк, поняв, в чем дело, с налету вышиб раму, выскочил на улицу и — прямо в толпу. Внезапным прыжком на грудь он сразу опрокинул молящегося
Волк пойман, уведен. Прохор отряхнулся, встал на свое место на ковер, рядом с пасмурной своей женой и укорчиво, углами глаз, взглянул в ее лицо. Нина покраснела. Проклятый этот волк!..
Потом пошло все своим чередом: дела, дела, дела. По Угрюм-реке зашумела шуга, и вскоре запорхали по всему простору белые снежинки.
Прохор и слушать не хотел Иннокентия Филатыча и Нину насчет возвращения Петра Данилыча на свободу. Настанет время, он сам поедет в психиатрическую лечебницу и посмотрит, чем дышит батька. А там видно будет.
Но вот до Прохора докатились слухи, что Парчевский многим лицам, даже десятникам и мастерам, показывал какое-то петербургское письмо, где описывалось, как Прохор попал в ловушку и был бит. Он понимал, что теперь по всем предприятиям идет тысячеустная молва о скандальном позорище его. Молчат пред ним, как мертвые, а знают, мерзавцы, знают все, даже больше, наверное, чем было.
Будь проклят Питер, этот анафема Парчевский, будь проклята вся жизнь!
Такая уйма дела — голова идет кругом, в волосах Прохора стали появляться ранние сединки. Нина заявляет какие-то там свои права, тихомолком фордыбачат рабочие, а тут еще эта дьявольская неприятность.
Что ж делать? Мигнуть Фильке Шкворню, чтоб раздробил в тайге Парчевскому череп? Рискованно, и значит — глупо. Пережитые Прохором позор, побои клещами ущемили душу, принизили его в своих собственных глазах. Но там, в Петербурге, выше головы заваленный делами, с нервами, взвинченными до предела, он так устал и замотался, что бессильно махнул на все рукой. Неотвязные вопросы: кто был генерал, кто жандармы? — день и ночь мучили его. Дуньку, тварь, Авдотью Фоминишну, ударившую Прохора в лицо, он будет помнить век. А вот кто те? Кто самый главный прощелыга — поджигатель?
Как-то пригласил Наденьку на башню «Гляди в оба». Лицемерные ласки, перстенек, туманные обещанья вновь приблизить ее к себе, — и через три дня нужное петербургское письмо в руках Прохора Петровича. Со смертельной злобой, кусая губы, несколько раз прочел, сказал: «Эге, молодчики!.. Так, так…» — и спрятал в несгораемый шкаф, в тайный ящик. На званом обеде были все. Был пристав, Парчевский, Наденька и Груздев.
Прохор, как всегда, гостеприимен, старался казаться беспечным, даже веселым. Но это ему плохо удавалось: какие-то тени скользили по лицу. Наконец из неустойчивого равновесия вывел его Протасов, заявивший, что здесь глушь, здесь царство медведей и духовной тьмы.
— Я завидую вам, Прохор Петрович, что вы окунулись, хоть ненадолго, в культуру, побывали в таком блестящем городе, как Петербург.
— Я ненавижу город вообще, а Питер в особенности, — нахмурился Прохор.
— Почему?
— Нахальства в нем много, хамства, какой-то паршивой самоуверенности. Город всю жизнь оседлать хочет. Я про столицу говорю. Город, по-вашему, это все: разум, культура, закон?
— Ну да, культура, цивилизация…
— А остальная земля — болото! Да?
— Ну, не совсем так. — Протасов сбросил пенсне и вытер губы салфеткой, готовясь к спору.