Угрюм-река
Шрифт:
— Шапошников!
Тот чихнул и сел, вытянув опухшие ноги. — Ах, это вы? Простите… А это я. Только, п-п-пожалуста.., б-без нравоучений… Я знаю, что виноват. Кругом виноват. Впрочем… — он осмотрелся, провел рукой по лысине и горько улыбнулся.
— Да, сон. Ах, это вы? Протасов? А я думал, что… Берите стул, — Шапошников встал, закинул руки за шею и, пробежав на цыпочках, сладко потянулся, затем криворото, отчаянно зевнул, — бородища залезла на левое плечо, — сел к столу, закурил трубку. Рубаха расстегнута, выбилась из штанов.
— Слушайте, товарищ
— Милый.., с-с-скука, т-т-тоска, уныние. Я удивляюсь, как в-в-вы-то не спились еще в этой дыре. Нет, надо бежать, — он выпучил глаза и крикнул:
— Да! Знаете? Стращалов бежал… Прокурор. Помните? Записку получил от него. В безопасном месте, говорит. С приятелями, говорит. Потом сбегу, говорит, в Америку. Деньги есть, говорит. Да-да. Он, черт, сильный, мужественный. А я.., я.., ч-ч-чу-чело. Милый! Когда умру, набейте меня паклей. И поставьте Прохору Петровичу в кабинет. Пусть мучается, пусть и он, стервец, с ума спятит… Я ведь тоже.., тово.., готов, кажись.
Протасов с жалостью во все глаза глядел на него.
— Я лягу, не могу, сидеть, — ударившись головой о стену, он кувырнулся на свое логово. — Садитесь на пол. Протасов, милый… Как бы я.., как бы.., желал бы… Вернуть свою молодость.
— Ну, что вы какую несете чушь!..
— Нет, нет, — засмеялся скрипучим смехом Шапошников и, как белка хвостом, закрыл бородой одутловатое от запоя лицо свое. — Мне бы только встретить Анфису…
Вошла глухонемая бабушка Мавра, хозяйка Шапошникова, поставила на стол кринку с молоком, низенько поклонилась Протасову, что-то замычала, замаячила руками.
Прохор спал. Снилась сумятица: Синильга кружилась пред ним во всем красном, вдова тунгуска вылезала из омута и, голая, с плачем садилась на белый камень. Затем все исчезло, и снова: пустой вечер, кладбище, сорвался с березы грач, ползли туманы, отец Ипат покадил Анфисиной могиле я пропал в дыму. Колокольчики-бубенчики побрякивали.
Вдруг крики:
— Стой!
От резкого выстрела Прохор открыл глаза, проснулся:
— Что такое? Что?
Тройка напоролась на залом из сваленных разбойниками поперек дороги деревьев. Тьма.
— Ямщик! Что?
Хохот — и Прохор связан…
Разбойники, человек тридцать — сорок, сидели у двух костров в глухой, заросшей густым ельником балке. Кругом тьма. Неба не видно. Откуда-то сверху, из мрака, слышались выкрики иволги, всхлипы сов, посвисты, свисты. То перекликались на хребтах балки дозорные. Кой-кто спал, кой-кто чинил одежду или дулся в карты. У ближнего к Прохору костра пятеро молодцев, прихлопывая в ладоши, пели вполголоса веселую:
Там за лесом, там за лесомРазбойнички шалят!Там за лесом, там за лесомУбить меня хотят.Нет, нет, не пойду,ЛучшеЛихой этой песни Прохор не слышал. Строй жизни в нем помрачился, ослаб. И жизненный тон восприятий стал тусклым, незвучным, завуалированным. Он сидел на пне, как в театре перед сценой. С дробным, идущим по многим путям вниманием, ждал, что будет дальше, небрежно готовился досматривать сон. А сам думал вразброд о чем-то другом, о третьем, о пятом. Поэтому Прохор ничуть не испугался подскакавшего на коне Ибрагима-разбойника. Но при свете костров успел рассмотреть его, как актера на сцене. И сразу узнал. «Да, он, он…»
За длинный срок разлуки с Прохором черкес мало изменился. Та же прямая, плечистая фигура, тот же горбатый нос, втянутые щеки, бородища с проседью. На голове красная, из кумача, чалма. Одет он в обыкновенный серенький пиджак, перетянут ремнем из сыромятины, за ремнем — два кинжала. Черкесу шестьдесят четыре года, но он принадлежит к тем людям, которым написано на роду гулять на свете по крайней мере сто двадцать лет.
В Прохоре два естества — разумное и умное, в Прохоре было два чувства. Одно естество бодрствовало, другое — воспринимало жизнь как сновиденье.
— Здравствуй, Прошка! Здравствуй, кунак! — И черкес соскочил с коня.
Прислушиваясь дремотным ухом, как дитя к любимой сказке матери, к родному, прозвучавшему из глубин далекой юности голосу черкеса, Прохор крикнул запальчиво:
— Развяжи мне руки, чертов сын! Разве забыл, кто я?! Черкес моргнул своим, — два бородача, с бельмом и криворотый, быстро освободили Прохора. Тупо озираясь, Прохор выхватил пузырек с кокаином и сильными дозами зарядил обе ноздри.
— Я не боюсь тебя. Я на тебя плюю. Ты будешь большой дурак, если убьешь меня. У меня с собой нет денег. И ты ничем не воспользуешься.
Ибрагим стоял у костра подбоченившись, пристально вглядывался в лицо Прохора, жутко молчал. Прохор пересел на валежину, подальше, в тень.
— У меня в кибитке походный телефон. Чрез полчаса здесь будут две сотни казаков.
— Твой казак, твой справник — худой ишаки… Ха-ха!.. Адна пустяк, — потряхивая головой, поводя плечами, гортанно выкрикивал черкес. — Больно дешево ценишь мой башка… Ха ха!.. Тыща рублей… Клади больше, кунак…
— Отпусти меня по добру, получишь десять тысяч. Иди ко мне служить. Беру тебя со всей шайкой твоей. Будешь охранять предприятия.
— Служить? Цх… К тебе?!
— Да. Ко мне. Я тебя сделаю начальником…
— Ты? Меня? Цволочь… Малчишка… Рот черкеса взнуздался голозубой гримасой, глаза мстительно ожесточились.
— Ежели я есть убивец Анфис, убирайся к черту задаром! Твоя деньга не надо мне. Живи! Ежели твоя убил Анфис, я тебя разорву на двух частей, все равно как волк барана. Цх…
Прохор побагровел, хотел вцепиться в хрящеватое горло черкеса, но.., в его вялом сознании мелькнуло: «Ведь это ж сон». Он жалостно заморгал глазами, как в детстве, и смягчившимся голосом быстро, словно в бреду, заговорил: