Укрепленные города
Шрифт:
Ни одного закона не зная, ни одной книги не читая, лишь живя на свете, где человек сам себя три раза в день ест и приговаривает: «Вкусно», нельзя было понять это. А читая и зная — еще невозможней. Плотникову, и никому другому, следовало выяснить, что происходит…
10
До семи часов вечера, до прихода гостей сионистов, еще далеко. Плотников пошел давать урок английского языка — средство к существованию, Анечка утрамбовала покрепче новую порцию табачных останков возле тахты и прилегла.
… 9 мая 1965 года праздновала страна двадцатилетие победы над фашистской Германией. Анечке было шестнадцать лет. Сегодня
Отпраздновали свое люди, отгуляли уличную часть дня победы. Закрылись все временные ларьки с бутербродами и ситро, неслись миллион миллионов бумажек, промасленных от съестного, тронутых помадой — поев, вытирали женщины губы, — обертки от мороженого и несколько бумажных флажков-наколок с цифрой «20» и артиллерийским салютом.
Прохожих — один на квадратные сто метров. Анечка зашла в сквер имени Скворцова-Степанова скурить сигарету: дома ругались. И от дальнего края аллеи, при начале которой она сидела, направилась к ней группа из трех человек. Анечка восприняла их как двух мужчин, ведущих за ручки ребенка еще внутренне сострила: «Дружная семья гомосеков…» Но приблизилась тройка, и ничего смешного в ней для Анечки не осталось: мужчины были в черных костюмах без покроя, белых рубахах и пластмассовых галстуках. Промеж ними был инвалид, одетый так же, только брюк ему не требовалось: он был вправлен концом туловища в кожано-металлическую тележку на колесиках. Три бесприметных лица: два на одном уровне, третье — много ниже. И куча медалей на них, ни одного ордена. Молчали награды на мужчинах, но на инвалиде побрякивали: он был и для опущенных рук сопутников слишком глубоко расположен, и при ходьбе, ходьбе в ногу, отрывался от асфальта, повисая, — отсюда и бряк.
Подошли к Анечке, расцепили руки. Один мужчина достал коробку папирос «Ялта», другой — спичечный коробок в позолоченном футляре. Дали инвалиду закурить-прикурить. Папиросу держать ему сложно: не рассчитано туловище на равновесие, и как только поднимал инвалид руку ко рту, тележка его грозила завалиться набок. Уцепившись одною пятернею за Анечкино колено, он быстро курил, а сопутники — смотрели. Никогда такой руки на своем колене Анечка не видела: смуглая, с ровными пальцами, ногти розовые и прямоугольные. Но не цвет и не вес Анечку поразил, а объем. Рука была объемной, так Анечка почувствовала; без единого следа влаги, без дрожи. И по всему объему — равномерно теплой. Папиросу инвалид докурил, но руку с колена не снял, полез выше: Анечка даже не то, чтобы уклониться попыталась, а только чуть поджалась. Тогда взяли сопутники Анечку со скамейки, откатив в сторону инвалида, отвели на траву, положили и подняли Анечке юбку. Она лежала, не шевелясь. Один взял ее за руки, развернул вверх и прихватил неразжимной связкой, второй ноги ее за щиколотки принял и раздвинул. Инвалид подкатился к ней и стал выбираться из сиденья, что-то расстегивая и отцепляя. Не смог. Оставили Анечку сопутники и освободили инвалида: один приподнял его за лацканы пиджака от земли, а другой снял тележку. Вновь взяли Анечку за конечности, а инвалид разоблачался из тряпичных сатиновых закруток, веревочек. Обнажился и влез на Анечку, начал притираться. Стянул ей трусики, задышал, потрогал за все. Но молчала его плоть, не каменела. Тогда отпустил Анечкин рукодержатель одну ееруку, подвел ее пальчики к инвалидскому мясу. Инвалид
Сполз, завернулся, сопутники возвратили его в тележку.
— Спасибо, дочка, за день победы…
А вокруг — белый еще день, в любую секунду могли появиться прохожие. Но не появился никто. И они ушли.
— …Слава, Боже мой, мне такой страшный сон снился. Я тебе изменяла во сне.
— Ну расскажи… Подожди, не надо, напиши здесь, что помнишь, я тебе потом объясню.
— Слава, я не помню… Там было, когда я маленькая гуляла в саду…
— А, все понятно. Сад, деревья — фаллические символы.
— Слушай, может быть, нам тоже подать документы?
— Как, как?
— Подать документы на выезд.
— Аня, в комнате не надо разговаривать.
— А что я сказала? Спокойно подать документы и уехать. Здесь все-таки невозможно жить — я на улицу боюсь выходить, видеть эти рожи…
— Помимо всего прочего — я не еврей, как знаешь.
— Фигня! Я еврейка, у меня даже родственники там должны быть.
— Ты же только утром говорила, что сионисты противные.
— А при чем здесь сионисты? Мы уедем и будем жить по-человечески. Я пойду работать и учиться, а ты будешь писать.
— Если уедем, я писать больше не буду…
— Ну, будешь преподавать английский.
Ни единого слова я не напишу, все вслух, расскажу все, что знаю, вслух, писание — в задницу, текущие события, пусть текут без меня, или работать там по проблемам советологии, они же там ничего не знают, создать, наконец, методику, я английским свободно владею, но там же, в Израиле, национализм, но можно же в Америку, Германию, окурки только в пепельницу, в самом деле — жениться на ней и уехать, еврейская жена не роскошь, а средство передвижения, пусть они свои микрофоны туда протянут, подонки, убийцы…
— Мы еще обсудим, Аня, это не к спеху, это — последний звонок, пойми.
11
Как какой-нибудь Тургенев, пробуждая любовное чувство героини, сволакивает ее в весеннюю канаву с талою водой, так и слова Плотникова о звонке совпали со звонком натуральным — в двери. Звонят — пришли посторонние: агенты или сионисты. Агенты не приходят никогда, — пришли обещанные Липский, Розов, Минкин.
Три табуретки принесены из кухни: на тахте могут сидеть только хозяин и Анечка. Но Анечка — не сидит, а заносит в комнату, путаясь и спохватываясь, некоторую посуду, сахарницу, сухарницу с полудомашним торгом: коржи из магазина «Полуфабрикаты» — крем собственного верчения.
— Как ваши дела э-э-э, Михаил? Борисоиич? Никаких просветов?
— Михаил без отчества. В Израиле все по именам: министры, военное руководство… Есть даже один генерал, так его по прозвищу называют.
— Совершенно верно. Но насколько я знаю, фамилию там образуют из отцовского имени: такой-то ибн такой-то, как у братьев Стругацких… Нет, нет, без вашей подсказки! Я сейчас попытаюсь сам проникнуть в тайны еврейской ономастики… Михаэль… — бен-Барух?
— Точно.
— И еще раз: Хаим бен-?
— Нафтали.
— Анатолий значит Нафтали? Будем помнить… Арон Григорьевич, как вы расшифровываетесь? Григорий — это Цви? Ну, тут надо знать язык, на тыке не выскочишь.
— Для вас это вопрос года, вы языки схватываете на лету.
— Схватывал — в прошедшем времени… А если схвачу, произведете меня в еврея? По знакомству разрешите мне миновать обряд инициации… Гиюр, так кажется?
— Гиюр нам самим не помешает. Ахад-Гаам сказал, что Иерусалим сначала строится в сердце, и лишь потом можно совершить восхождение на Землю Отцов.