Укус ангела
Шрифт:
После Дворцового моста, колесовав стрелку Васильевского и Биржевой мост, трамвай повернул к Кронверкскому. На углу Зверинской Пётр торопливо вышел — часы показывали без двух минут семь.
Под дверью князя бесстыже шелушился слюдяными чешуйками высохший плевок. Легкоступов не опоздал, однако получил повод поморщиться: в прихожей, куда впустила его опрятная горничная, ему тут же повстречался двоюродный дядя Феликса — сухопарый и седенький Аркадий Аркадьевич. Это был беспутный злокозненный старик, овладевший вершиной коварства — он научился смеяться внутри себя. Любая исполненная им гнусность выглядела великолепно — случалось, из глаз его текли слёзы раскаяния или он давал ужасные клятвы в подтверждение своей невиновности, и однако при этом изнутри его раздирал хохот. («Уж не его ли карты показали?» — криво усмехнулся Пётр.) Аркадий
Года полтора назад Пётр, сам склонный к розыгрышам, позволил Аркадию Аркадьевичу ловко себя одурачить и в душе поныне досадовал на это. Тогда он почти ничего не знал о сей отъявленной персоне, кроме того, что Аркадий Аркадьевич весьма эксцентричен, живёт со щедрот князя Кошкина и вхож в его дом, где Легкоступов пару раз мимоходом с ним и виделся. Однажды они как будто случайно столкнулись у кафе «Флегетон» на Литейном — в тот день там что-то происходило, кажется, заседала Вольная Академия Видящих имени какой-то нечисти — вроде бы, Вия. Затея вполне удалась, и Пётр с двумя приятелями вышел на проспект в весьма приятном расположении духа. Тут они и повстречали Аркадия Аркадьевича, который сердечно обрадовался знакомцам и сразу же пригласил Легкоступова и бывших с ним (тоже где-то уже пересекавшихся с дядею Феликса) на празднование своей помолвки с Оленькой Грач — известной в городе экстравагантной певичкой, некогда прославившейся шлягером с такой припевкой:
Он снимает пальто,Я снимаю свой мех,И начинается то,Что называется грех.Учитывая изрядную — лет, пожалуй что, в сто — пропасть между наречёнными, событие обещало быть забавным, да и трогательная доверчивость жениха, который заявил, что вначале хотел полной тайны, однако сердце его настолько преисполнено счастливым волнением, что, если он сейчас же не поделится им с друзьями, то непременно схлопочет инфаркт, делала отказ от приглашения попросту невозможным. Словом, они отправились к Аркадию Аркадьевичу, где невеста уже накрывала праздничный стол. Пешком добравшись до места — дядя Феликса жил в Свечном переулке, — на дверях квартиры Аркадия Аркадьевича обнаружили записку:
Милый!
Я всё приготовила, но мне непременно хочется пахлавы, карбонаду и крабов. Пошла к Елисееву. Жди. Целую от корки до корки.
«Экие капризы…» — умилился Аркадий Аркадьевич и влажно облобызал записку. Однако следом выяснилось, что ключи он оставил дома и к накрытому столу до возвращения Оленьки Грач им решительно не попасть. К счастью, на другой стороне Свечного в полуподвале разместился кабачок, где можно было скоротать время, благо из окон заведения прекрасно обозревалась нужная подворотня.
Сокрушаясь по случаю внезапной заминки и своей стариковской рассеянности («Вам — жить, нам — умаляться», — поминутно вздыхал он), Аркадий Аркадьевич провёл гостей в кабачок, где открылось, что, помимо ключей, в запертой квартире остался и его бумажник. Теперь, задним числом, Легкоступов, разумеется, сознавал, что в зловредном мерзавце погиб артист, но тогда забывчивость его никому не показалась подозрительной, наоборот, гости принялись утешать сконфуженного жениха и едва уговорили его не возвращаться на улицу, а подождать невесту в уютном трактире за их счёт. Заручившись столь любезным участием, Аркадий Аркадьевич сам сделал заказ. Мигом возникли закуски и графин с водкой. «Не прядёт мужик, а без рубахи не ходит, а и прядёт баба, да по две не носит», — произнёс виновник события загадочный тост и с пугающей решимостью опростал рюмку. Стоит ли говорить, что за первым графином появился второй и старый селадон совсем распоясался — то щипал смазливую подавальщицу, усердно предъявлявшую посетителям богатый улов своего корсажа, то бдительно вглядывался в окно и энергично, но уже с нарочитой фальшью восклицал: «Где же ты, касаточка моя? Где, голубонька сизокрылая?..» На третьем графине Аркадий Аркадьевич запел про ворона и долю
Разумеется, никакая Оленька Грач не появилась — ни с пахлавою и крабами, ни без. Разумеется, ключи от квартиры лежали у старого хрыча в кармане, а казачья драма ничуть не мешала ему одновременно содрогаться от внутреннего хохота. Ну, и само собой, на следующий день каждая собака знала, каким занятным манером дядюшка Феликса Кошкина погулял давеча в трактире…
— Право, мне было бы интересно узнать ваше мнение, — безо всякого приветствия обратился к Легкоступову в прихожей князя Аркадий Аркадьевич. — Не кажется ли вам, что идеал женщины, в действительности, это не столько мать и хранительница газовой конфорки, сколько неутомлённая развратом, соблазнительная и искусная проститутка для одного? Только этим, пожалуй, и можно объяснить престранный обычай дарить женщинам цветы — половые органы растений.
— Сразу внесу мертвящую нотку в наш живой разговор, — хмуро предупредил Пётр. — Часом, не одолжите ли денег?
— А сколько вам надо?
— А сколько у вас есть?
— Какой вы забавный… — Энтузиазм Аркадия Аркадьевича угас и он поспешил ретироваться в гостиную.
Легкоступов не торопясь прошёл следом. В просторной комнате уже собрались человек семь-восемь — в основном, всё люди знакомые. Справа, вдоль стены, помещался стол под лиловой скатертью, уставленный бокалами, бутылками, тартинками со всякой всячиной, салатами в тарталетках и серебряными ведёрками со льдом. За столом, с очевидным намерением услужить, стоял рослый афророссиянин в кремовом жилете и белых перчатках — должно быть, родом из тех цветных, что выступили с янки против Юга и, после окончательной виктории конфедератов, бежали во множестве в Россию, Европу и Китай, да так и прижились на чужбине, хотя, лет семь спустя после подписания Грантом капитуляции, все чернокожие рабы получили вольную.
По пути приветствуя публику, Легкоступов подошёл к Феликсу, занятому беседой с каким-то вёртким, московского вида, господином. Князь пожал Петру руку и хитро сощурился.
— А у меня сюрприз припасён — невидальщина! — сообщил он и спохватился: — Да, познакомьтесь, господа.
Феликс представил Легкоступову своего собеседника, который и в самом деле оказался московским критиком — не шибко известным, однако имя его где-то Петру уже встречалось.
— Недавно прочёл вашу статью, — сразу же сообщил ухватливый критик. — Называется… как-то по-ратному.
— «Роскошная вещь — война», — осведомлённо подсказал князь.
— Совершенно верно. Сильная штука. И написана со вкусом. Скажите, а что вы имели в виду, когда утверждали, будто добро есть не более чем законная апология зла? Или что-то в этом роде. Мысль, безусловно, эффектная, однако её, мне кажется, следовало бы развернуть. Несколько укрепить, что ли.
— Тогда бы возникла угроза общего места. Не нашего ума дело — прописи строчить, — возразил Легкоступов. — А в виду я имел следующее. Давно бы пора уяснить, что добро и зло, как любовь и ненависть, как наслаждение и боль — не противоположности, а, так сказать, звенья одной цепи, которая сковывает человека разом, как кандалы. Вспомните Гёльдерлина: вместе с опасностью приходит и спасение. Что по-русски попросту: нет худа без добра. Подумайте сами: с изгнанием зла выравнивается общий рельеф бытия — вершины добра вслед за вершинами зла изглаживаются в равнины и мы получаем прискорбную песочницу, где кулич — событие. С устранением опасности начинается общее оскудение духа — исчезновение злодеев ведёт за собой исчезновение праведников, на смену которым приходят новые пастыри — шушера, инославные апостолы со своим Христом, который умеет пепси-колу превращать в кока-колу, да психоаналитики, знатоки заклятий супротив мелких бесов. Духовность подменяется прогрессивной культурностью. Вот и выходит, что великое благочестие оправдывает, прости Господи, дикое лихо.
Критик быстро очертил зраком фигуру Петра.
— Признаться, когда читаешь ваши работы, складывается иное представление о стати автора. Мнится этакий богатырь, Гектор Троянский…
— Что поделать. Зачастую личное присутствие человека значительно преуменьшает его истинное значение.
— Какая мысль! — восхитился князь Кошкин. — Точно Цицерон с языка слетел!
Московский щелкопёр Петру не понравился. Взяв восторженного хозяина под локоть, он отвёл его к столу и — имея в виду отнюдь не бутылки с закусками — полюбопытствовал: