Улетающий Монахов
Шрифт:
Монахов себя чувствовал сверху, и было ему уютно, что он к этому делу отношения не имел, а понимал достаточно, больше других. От того, как ему сразу стало все ясно, а все остальные были напуганы и напряжены, заинтересованы, ощущал он приятную свободу, словно передвигался в нарзане, а остальные в клею. Это вот, что он и они находились как бы в разных средах на одном пространстве, — было особо важное чувство. Даже жара была ему нипочем: чувствовал он себя сухо и остро, быстро — как раз туземцы и потели под тяжестью, спеленатые теснотой взаимосвязей службы и личной жизни. Удовлетворение собственным знанием, уверенность в своем деле, обеспеченная правильность, вытекавшие из одной лишь разницы квалификаций, — доставляли Монахову простор и свободу, когда он и не потел, и все понимал раньше, чем ему объясняли, видел насквозь и дальше, еще и наблюдал неподвластные поведения и черточки окруживших его заинтересованных и зависимых людей, и даже себя успевал видеть со стороны, не
И выходило вот что: фирма его ни при чем, потому что все было рассчитано правильно, а при чем — вот эти темные, золотозубые воры, правильностью этой, по темноте или даже преступности, пренебрегшие. А выходил вот кто: Монахов в белом смокинге, посреди арены в свете прожекторов, который все это сразу вскрыл и теперь поглядывал холодно и гордо на всех, не различимых в темноте и забрызганности всем тем, к чему он никакого отношения не имел. «Нет, а вот это не его дело — квалифицировать просчет: по недосмотру, халатности или отягчающим обстоятельствам… Это — другие». Золотые зубы блеснули во рту, виновато, как дети. «Нет, — сказал Монахов, — а у погибших рабочих не было детей?»
И ведь просто так это сказал: никаких мертвых, никаких живых не было в его сознании в этот момент. Это был лишь непреодолимый довод правового (не правого!) сознания — и все. Вот вам и частный случай: поразительное бездушие порождает в человеке правота. Или — блеск в своей области. Или, так скажем, власть.
Однако чувствовал себя прекрасно, выходя из проходной, снисходительный, четкий, все сделавший… Последние канцелярские формальности (отметил командировку), последние прохладные рукопожатия: нет, отчет он напишет в Москве, копию, конечно, им вышлют, нет, очень тронут, понимает обычаи и традиции восточного гостеприимства, но вынужден отказаться (насчет достархана в загородном особняке), нет, пешком хочет прогуляться (отказавшись от черной «Волги»)… Тут не удержался от сдержанной (и ему человеческое не чуждо) полуулыбки: пройдется пешком — ведь это город его детства, в котором он так давно не был… Он прекрасно чувствовал себя.
«Нет, дело — это все-таки дело…» — сыто бормотал он в ритм легкому упругому шагу. Жмурился, подставляя лицо приятной жаре. И тут:
— Монахов! Господи, Монахов…
Вот о ком он не вспомнил ни разу. Это его вспышкой поразило, но он ничего не успел подумать…
— Ты, Монахов? — И тут же, утвердительно и счастливо, будто жмурясь от яркости, ответила себе: — Ты.
Монахов смотрел с удовольствием: эта восточная русская девушка так же легко, без сопротивления нравилась ему сейчас, как когда-то. Будто вчера расстались, три года сошлись в один день, как не бывало. Она замерла, как с разбегу, как на пороге, и так стояла неокончательно, неустойчиво, неуклюже — Монахов видел ее всю в этой остановке. Он бы сам себе не поверил — но то, что он чувствовал, была — радость.
Но он не успел и слова сказать. Их словно ветром сдуло. А на бегу что скажешь?.. Она еще раз десять выдохнула слово «Монахов», а он, может быть, один раз — «Наташа». Она бежала чуть впереди, тянула его за руку, можно было бы даже сказать — волокла, если бы Монахов не так охотно за нею следовал. И его нисколько не смущало, что все так на виду, что чуть ли не все прохожие останавливаются и замирают, пораженные, провожая их взглядом… Во-первых, он уже знал, что это, может быть, только ему кажется, а во-вторых, пусть завидуют!.. Да и как было не радоваться, что такое красивое, сильное, ясное существо любит его точно так, как и любила, три года любит его и не то чтобы простила его тогдашнюю жестокость, а даже и не сосчитала ее… Ах хорошо! Прямо хотелось спросить на бегу: «Ну что ты такого во мне нашла? Ну что во мне такого?» Будто она наконец подсказала бы ему, чем он-то со всем своим нажитым барахлом внутри отличается все-таки от всех других людей, раз именно его она так любит, чем именно он-то так хорош?.. И получил бы он несомненный ответ: «Ты же — Монахов! Дурак ты, Монахов…» Ну, ну, Монахов запыхался. Но они уже влетели. Двор, подъезд, этаж,
………………………………………………………………………
Вот как получилось. «День такой», — думал Монахов, утверждаясь в свежести бытия. Разглядывал узкую, как койка, комнату: ветка в молочной бутылке на подоконнике, вешалка с длинным платьем на стене, как картина, сам он на матраце на полу… вот — достаток — радиола, тоже на полу, — снова умилялся этой девичьей бедности.
Наталья разгуливала как в раю. Показывала письма подруги, альбом, диплом — будто все это больше доказывало реальность ее существования, чем она сама, большая и живая. «Эту фотографию не смотри, вот эта ничего…» Монахов видел ее саму и смеялся, довольный. Так она быстро жила — немного всего у нее было и все было показано. Так она стремительно проживала жизнь без него — от разлуки до этого мгновения. Чтобы сошлось. Чтобы она оказалась вся с ним…
Монахов — вполуха, вполглаза: все это были подтверждения одного и того же: любит… Наталья ему нравилась. Он имел теперь неоглядную возможность убеждаться в этом: пожалуй, она ему нравилась всегда. Именно она. Монахов был поражен этим открытием: что, будь он свободен (нет, не просто не женат — он не то имел в виду…), будь он самим собою, а не тем, чем он стал, не тем, кто кажется всем, и ему самому, Монаховым, не тем, кого в нем хотели увидеть и увидели, да и его убедили… Так вот, будь Монахов таким неоспоримым, безвоздушным собою, то Наталья бы и была именно тою, его женщиной, которая суждена ему, которую он принял бы без сомнения, как принадлежность себя себе, один одному… Что ж он зевал? что ж он себе не верил? что ж он не знал, что он именно он и есть? Ему нравилось в Наталье все, и ничто не противоречило, все было в самый раз: и монгольская тяжесть в лице, и неуклюжесть, даже вульгарность… Он представил себе, что сказали бы о ней бесспорные красавицы его жизни, с оценками которых (главным образом себя самих) он так неукоснительно считался, что и не подумал хоть раз посчитаться с собственным, так и не развившимся вкусом… он легко это себе представил: и гримасу, и яд женской критики, миллиграмма которого хватало ему на убийство того, что ему нравилось… Ему показалось, что если бы тогда — было сейчас, а сейчас — тогда… то у него бы хватило сил посчитаться на этот раз именно с собою. Но было необратимо поздно. Поймав его нежный, элегический взгляд, Наталья увлеклась собственною жизнью: была, оказывается, и ее жизнь, то есть то, что рассказывать можно… Монахов пытался разгадать, объяснить себе ее привлекательность, но вот она-то и была столь бесспорна для него, что объяснить не удавалось. Чем старательней он разымал ее черты, тем более непонятным оставалось целое: ни одной правильной, ни одной красивой черты не находил он, разве кожа… Кожа, конечно. Он вздохнул. Да, ничего особенного — соединено уникально! Будто поведение и внешность были от разных людей… Порознь все было обыденно, могло бы принадлежать и другим, даже встречалось Монахову порознь прежде — вместе, в таком контрасте: лицо и жизнь лица, голос и смысл произносимых им слов, сильное красивое тело и неровность, непринадлежность ему, как бы случайность движений… — все это рассыпалось, противореча представлениям, но было само в себе, так просто, естественно и убедительно, что — именно так и правильно. Внешность одного, а душа другого человека… Будто Монахов всю жизнь ошибался, раздавая порознь людям эти черты, а теперь, с опозданием, наконец увидел, кому они все первоначально принадлежали. Будто пришлось ему всю жизнь встречать исключения и неправильно обобщать их и лишь теперь, отменяя напрасный опыт, столкнуться с их первоисточником…
Наталья споткнулась, повторившись: жизнь ее закончилась новой встречей с Монаховым. И была она — как бы вся, больше ничего. Монахов одиноко возвышался в пустынности ее жизни…
— А это мне Ленечка подарил…
— Какой Ленечка?
— Ну господи, Монахов! — нетерпеливо, даже сердито, воскликнула Наталья. — Как ты слушаешь!.. Один есть Ленечка. Ну такой, на утенка похожий, ты видел…
— Как видел? — изумился Монахов.
— На фотографии. Да ты его и живого видел.
— Да нет же.
— Он же в подъезде торчал, когда мы пришли… Ну?
— Не помню. Что ему от тебя надо? — вдруг как-то не так, не тем голосом сказал Монахов и рассердился на себя.
Наталья обрадовалась.
— Он меня убьет… — сказала она, с надеждой глядя на Монахова.
— Ну… Так это у вас серьезно?
— Ну да, серьезно… — пренебрежительно сказала она. — Просто он в меня влюблен без памяти.
— Что ж ты мучаешь мальчика, — самодовольно сказал Монахов.
— Я мучаю?! — возмутилась Наталья. — Да я его мать, а он мой сын.
— Вот как, — ухмыльнулся Монахов. — Что ж он тебя убьет?.. Кровожадный какой.
— Да нет, он добрый. Он очень добрый. Патологически.
— Что ж он, простит, что ты мимо него с мужиком домой пришла?
— Дурак ты, Монахов, — рассердилась Наталья. — Твое какое дело. Да я, если хочешь знать, никогда его не обманывала. Я ему сразу сказала, что у меня человек есть.
— Какой еще человек?
— Которого я люблю.
— Кто таков?
— Ты.
Монахов поверил. Так как же это он у нее есть?.. — изумился он про себя. Когда напрочь и навсегда его у нее не было…