Улица генералов. Попытка мемуаров
Шрифт:
Но все менялось, когда Александр Аркадьевич начинал писать свою очередную песню. Уточняю фразу: «Лишь Галич осмеливался открыто выступать с политической сатирой». По моему разумению, он не осмеливался, он просто не мог с собой ничего поделать — впечатление, будто песни диктовались ему свыше. Он забывал, какое время на дворе, и видел только свою аудиторию, жадно ему внимающую. У Галича есть такие строки: «Я выбираю свободу быть просто самим собой». Думаю, что не он выбирал, а его песня не позволяла наступать себе на горло.
Увы, такая нештатная ситуация в Стране Советов не могла долго продолжаться. Грянул гром.
История известная. Повторяю ее специально для тех, кто ностальгически вздыхает по Союзу писателей — кормильцу.
Случилась свадьба в доме
Товарищ Гришин тут же позвонил на улицу Воровского, и через неделю секретариат московских писателей исключил Галича из Союза. Для справки: никто из прогрессивного писательского начальства (а были и такие) не отважился вымолвить слово в защиту своего коллеги. Послабления Галичу разом кончились. Пьесы исчезли с афиш. Заработок — ноль целых хрен десятых. Отныне гражданину Галичу запрещалось высовывать нос за пределы своей квартиры. Чтоб не повеситься, оставался один путь — эмиграция…
Трудно заподозрить Галича в зависти к Окуджаве или к набравшему тогда особую популярность и силу Высоцкому. Галич знал, что он — один из трех великих бардов России. Но когда в бюро радио «Свобода» я спел Галичу новую песню Булата, то невольно насыпал соли на открытую рану. Ведь Окуджава и Высоцкий не потеряли связи со своими почитателями, со своей аудиторией, а Галич чувствовал себя почти как в безвоздушном пространстве. Конечно, он ездил «по заграницам», выступал. Концерт в Нью-Йорке, концерт в Израиле… Зал ломился, рыдал, ревел от восторга. Но на второй концерт публики не набиралось — русская эмиграция тогда была еще жиденькая. Выступал он на фестивалях Италии и Франции. Французы и итальянцы тоже усердно хлопали, но Галич с грустью мне признавался, что русским и иностранцам всегда нравятся разные куплеты. И впрямь, разве можно в переводе понять игру слов: «У папаши у ее пайки цековские, а по праздникам кино с Целиковскою»?
Не берусь судить на все сто процентов, однако мне кажется, что и на радио «Свобода» Галич пошел не из-за своего диссидентства, а потому, что в Норвегии, куда его торжественно пригласили, гарантировав материальный достаток, было тоскливо и скучно: два с половиной слависта — вот и вся русская аудитория. А «Свобода» — это все-таки возможность общаться, хоть через вой и визг заглушек, со своими слушателями. Галич переехал в Мюнхен. Сначала его встретили на ура (еще бы, впервые на радио появился знаменитый поэт и авторитетный литератор), но эйфория продолжалась недолго, ибо местные борцы с советской властью окрысились. Разумеется, американцы тоже дали промашку, пригласив Галича на высокооплачиваемую должность начальника отдела культуры. У Галича было масса достоинств, он был талантлив в слове, в мелодии, в жесте, в умении очаровывать женщин, в манере одеваться — и имел лишь один недостаток: не умел и не хотел исполнять работу чиновника. Мюнхенские защитники прав человека взвыли — дескать, Галич ничего не делает, лишь поет по радио свои песенки, а вон какую зарплату получает! Вообще, тогдашний штат «Свободы» американцы собирали с бору по сосенке, из Израиля и второй эмиграции. Превалировали непрофессионалы, гении из подворотен и графоманы с большим комплексом неполноценности. И почти у всех у них были проблемы с великим русским языком. И они бы, пожалуй, загрызли Галича, если б ему не патронировал директор «Свободы» Рональдс, влюбленный в его песни.
Я с этой публикой познакомился позднее, когда уже штатным парижским чиновником стал приезжать в Мюнхен. А познакомившись, пришел в ужас. И предложил тогдашнему начальнику русского отдела, Фрэнку Стару, немедленно уволить половину, а я, мол, из Нью-Йорка привезу современную
Когда Галича перевели в Париж, он оказался в привычной литературной обстановке. В парижском бюро «Свободы» собирались (и работали!) Виктор Некрасов, Владимир Максимов, Андрей Синявский, Ефим Эткинд, ваш покорный слуга — впору было организовывать парижское отделение Союза писателей. Мудрый начальник бюро англичанин Виктор Ризер (впоследствии уволенный) заходил в кабинет Галича на цыпочках и службой его не утруждал. Галич оценил обстановку, после обеда в бюро не появлялся. Сидел дома, говорил, что пишет прозу. Но когда он делал запись своей получасовой программы, все бюро, включая секретаршу, бухгалтера, журналистов из венгерской и польской редакций, приходило в студию и благоговейно слушало рассказ Галича, который всегда заканчивался песней.
Такая деталь: о прямом эфире тогда, естественно, никто и не мечтал. Перед тем как сесть к микрофону, надо было показать свой текст редактору, получить одобрение Ризера, а потом пленку тщательно чистил наш техник-звукорежиссер, вырезая все оговорки, повторения, кашель, хмыканье и т. д. А Галич заходил в студию без единого листка бумаги, говорил как по писаному, и наш звукорежиссер Толя Шагинян разводил руками — ни ошибок, ни повторений, никакой чистки.
Галич проработал в парижском бюро меньше года. Потом десять лет я сидел в его кабинете и всем вновь прибывшим объяснял: «Это кабинет Галича».
В Париж приехал только что выпущенный из тюрьмы Буковский. Вся наша парижская эмиграция собралась на квартире у Ниссенов — эмигрантов первой еще волны, привечавших все последующие (одной квартиры хватило, чтобы собрать всех!). Застолье вперемешку с политикой. Все-таки первая наша победа! Раскачали общественное мнение Запада, Запад поднажал — и… «обменяли хулигана на Луиса Корвалана». Максимов успел вкатить выговор Ростроповичу (Слава, добрая душа, отозвался хорошо о ком-то из советских), но тут Некрасов предложил: «Пускай Саша споет». Галич взял гитару. Как долго он пел, я не помню. Помню только, что такого прекрасного вечера, такой эйфории в моей парижской жизни больше не было.
15 декабря 1977 года, в обед, Александр Аркадьевич поспешил домой. Накануне из Италии он привез новую музыкальную установку, не терпелось ее наладить и попробовать. Жена Галича, Ангелина Николаевна, вернувшись с рынка, нашла мужа лежащим на полу и держащим в руке провода, включенные в электрическую цепь. Он был уже мертв.
Каждая радиопередача Галича на «Свободе» начиналась позывными — первой фразой из его песни «Когда я вернусь». «Когда я вернусь, засвистят в феврале соловьи — тот старый мотив, тот давнишний, забытый, запетый. И я упаду, побежденный своею победой…» Галич не вернулся. Победно вернулись его песни.
…Читая ежедневно свежие советские газеты, я с Удивлением отмечал, что даже мертвый Галич не дает им покоя. Разумеется, его смерть газеты встретили ликующими воплями — мол, так предателю и надо! Потом начала прорезаться другая версия: дескать, Галича убило ЦРУ, и полковники ЦРУ — Рональдс, Ризер и Райлис (был еще такой благодушный старичок в смежной редакции) составили против Галича заговор. Приводились леденящие душу подробности. Особенно усердствовали «Известия» и «Неделя» — ежегодно в день смерти Галича повторяли эту версию.