Улицы гнева
Шрифт:
— Угадали. За окнами ждут люди.
— Время?
— Пятнадцать минут.
— О, это вечность. Гранаты?
— Все есть. И гранаты, и пистолеты.
— Богато живете. У нас пока шило и дратва.
— Это добро и у нас имеется. Работаем по штампу, все рядимся в сапожники.
— Догматизм проклятый. Он еще до войны у нас в печенках сидел.
Оба рассмеялись.
Нет, подвоха не могло быть. Ай да Санька! Спасибо тебе, дорогой. Кончится война — лечить будем, на лучшие курорты пошлем, орденом наградим. За оплеуху
Усатый рассказал все.
Гость поглядывал на часы. Теперь он не торопит время, а, наоборот, хотел бы замедлить галоп секундной стрелки.
— Согласен, не с пустыми руками пришли мы к этой встрече, — сказал Федор Сазонович. — Время истекло.
Обменялись явками. В последнюю минуту вошла Марта. Федор Сазонович, чуть смутившись, пожал ей руку.
Женщина смотрела на него широко раскрытыми, чуть насмешливыми глазами, словно собиралась сказать: «Ну вот и я, узнаете? Та самая немецкая овчарка, которую проклинает весь Павлополь. Передайте Бреусу вашему, чтобы взял полтоном ниже... И вы тоже».
Федор Сазонович впервые видел ее так близко. От нее пахло духами, такими неуместными здесь, в хате, пропитанной запахами сырости. От Антонины никогда так не пахло, хотя Федор Сазонович, бывало, привозил ей из области и из Киева флакончики, в которых нисколько не разбирался. Эта вся — от ногтей, покрытых лаком, до искусной прически и изящных туфелек — выглядела подтянутой: ничего лишнего, если не считать сдержанной полноты, которая, по особому мнению Федора Сазоновича, только украшает женщину.
— Значит, это вы... — Федор Сазонович все еще никак не мог приладиться к обстановке. — Трудно поверить.
— Я, — подтвердила она просто.
Федор Сазонович еще раз пожал руку женщине и вышел.
Усатый подошел к Марте, провел ладонью по ее пышным, с рыжеватым отливом волосам.
Она молча вытерла пот с его лба. Вот и все. Ты доволен теперь?
Помнит ли он ту ночь? Она ее никогда не забудет. Как пришла после страшного дня на Литейном, как ответили ей троекратным стуком. Скрипнула дверь. Блеклый свет керосиновой лампы озарил сени, в которых пахло бочками. Она вошла в дом и в горестном изнеможении опустилась на табуретку. Сняла пилотку, расстегнула шинель. Глаза были полны слез, губы дрожали.
— Что с тобой, Марта? — Хозяин комнаты запер дверь.
— Ничего... так...
Упав грудью на стол, Марта забилась в истерике.
— Марта, Марта, не надо. Нас услышат. Успокойся, родная.
Он спрятал ее лицо на своей груди. Она продолжала рыдать, вздрагивая и все порываясь куда-то. Он принес кружку с водой. Она билась головой о стол, разметав волосы, глухо стонала, потому что плакать уже было нельзя. Он ведь знает, что можно, чего нельзя. Но знает ли он, что она не выдержит еще одного такого испытания? Целый день под пулями. Ведь это ее полосовали из автоматов. Она готова любым способом разделаться с ненавистным Лехлером, который добивал
— Петро Захарович, милый, — проговорила она, глотая слезы. — Я ведь всего-навсего женщина, поймите. Меня ежедневно расстреливают тысячи глаз. Но то, что я видела сегодня...
— Сегодня война и завтра война, — сказал тот, кого Марта назвала Петром Захаровичем. — И днем и ночью. Что поделаешь, Марта, коли война? Ты только все запоминай, ничего не забудь... Задача твоя ясна. Зажми сердце...
— «Задача, задача»... Неужто моя задача только в том, чтобы без конца изучать идиотскую биографию Лехлера? Или Рица?
— Когда-нибудь будут изучать биографию Марты. С благодарностью. У нас еще много забот на этой земле, и не следует торопиться. Ты по-прежнему будешь там самой надежной...
Марта молчала, раздумывая над чем-то своим. Потом заговорила о ножике Отто Лехлера. Каждое из двадцати двух лезвий высокосортной стали «золинген» может пригодиться. Как живое существо, ворочался ножик в толстых пальцах Лехлера: «Возьми меня, фрау». Ей показалось, что она сходит с ума. Только что воспламенился бензин, и в яме корчились живые. Об этом сказал ей Шпеер:
— Мне кажется, фрау, что эти типы сработали нечисто. Они торопятся и сжигают людей живьем.
Человек с усами молча слушал рассказ Марты. Ничего не забыла она, ничего не утаила. Недаром она глаза и уши того, кто нынче так внимателен. Он так и сказал ей однажды:
— Отныне ты, Марта, мои глаза и уши. Все видишь, все слышишь, но молчишь до поры. Запомни, ты самая лояльная немка, фольксдойче, ждала, сцепив зубы, прихода соотечественников. Теперь твой праздник. Играем до конца, ты еще сослужишь свою службу.
Он многое с тех пор узнал. Кто-то устранил Канавку. Начальник гестапо, длинный Ботте, сказал Марте, что это — дело рук партизан. Значит, есть они, мстители. Марта докладывала Петру Захаровичу о Лехлере и Рице. Риц показал ей листовку, которую она с удовольствием перевела:
— «Я, Канавка, подлый сын украинского народа, вскормившего и вырастившего меня. Отныне я сделался собакой, я буду бить беззащитного и гнать голодного со двора. С Советами я все порываю, немцам продаюсь телом и душой...»
Это все, что ей удалось запомнить. Петр Захарович сказал, что надо побольше таких листовок распространить среди населения, и в первую очередь среди ее подчиненных. Через день он вручил ей пачку.
Марта вызвалась заготовить для администрации гусей и мед. Она не раз уже ездила за продуктами в деревню. Лехлер предоставил ей свою машину, не подозревая, сколько листовок хранится у нее в укромных местах. Марта привезла к вечеру битую птицу, бидон меду и несколько бутылок самогона. Шпеер одобрительно улыбался, словно догадывался о тайных бумагах. Лехлер жрал мед ложками, давился душистым хлебом, также привезенным Мартой, похваливал переводчицу и сулил ей завидное будущее.