Улицы гнева
Шрифт:
Началось это еще в тюрьме. Их втолкнули, в полутемную камеру, где находилось десятка два женщин. Они были совершенно голые и испуганно жались друг к дружке.
— Что тут случилось? — спросил Рудой.
— Вещи отправили в дезинфекцию, — ответил голос. — Вы хоть не смотрите на нас.
— Не смотрим, не беспокойтесь, — ответил Рудой. — Вода есть?
— Малость имеется.
— Дайте, — Он получил из чьих-то рук кружку, на дне которой была вода. Плеснул капитану в лицо, промыл ссадины.
— Что вы делаете, Рудой? — спросил Лахно, придя в себя.
— Ничего особенного.
Лахно помолчал, а затем спросил:
— А за что же мне помощь?
— Я вас не знаю. А ранены вы как будто на поле боя. Вы сами нас учили...
— Да, учили...
Лахно заплакал. Плакал он визгливо, вздрагивая в конвульсиях.
— Перестаньте же! Постыдитесь женщин, — сказал Рудой, брезгливо отодвигаясь от бывшего сослуживца.
— Нет, не потому... Не думайте, не по трусости... Понял я. Понял, почему ты...
— Поняли, так молчите, — оборвал его Рудой и тотчас пожалел о своей грубости. В конце концов, не все люди отлиты из единого сплава. Есть кто посильнее, а есть и послабее. Воюют и те, и другие. И социализм строили не только чистенькие и сознательные. Среди людей разные бывают, и задача коммунистов — драться за душу каждого. Этот Лахно может стать предателем, а может и советским человеком остаться. Только не надо жалеть ни времени, ни сердца для этого. А времени-то маловато...
Так раздумывал Рудой в ту первую ночь, лежа на цементном полу рядом с избитым капитаном.
Вскоре их перевели в лагерь. Там и на нарах, и в очереди за баландой, и во время работ на строительстве дамбы, и в минуты перекура они по-прежнему были вместе, и Лахно, обладавший в прошлом немалой властью, постепенно превращался в подчиненного, в ученика Рудого. Он, оказывается, совсем не умел преодолевать лишений и тягот войны, удобная должность содействовала проявлению чванливого благодушия и барства. Когда же война жестокой рукой бросила его под пули, снаряды и авиабомбы, он струсил. Презрение к смерти? Он никак не мог согласиться не жить, смешаться с землей, погибнуть где-нибудь под кустом. На фронте пробыл недолго; очутившись в окружении, приплелся домой, к сестрам. Все складывалось благополучно. Но кто-то донес.
— Я думал поначалу, что донес ты, — откровенно признался как-то Лахно. — Людей-то не знаешь, кто чем дышит. А после встречи на базаре всякие мысли посещали.
— Какие бы мысли ни посещали, достоинство командира терять нельзя. А вы потеряли, — Рудой до сих пор называл Лахно на «вы». — Возьмите.
Он подсовывал капитану то сигарету, то сухарь. Лахно охотно принимал все это из рук Рудого, жадно курил, проглатывал дареные сухари и хлеб, сосредоточенно сохранял свою жизненную энергию, но ни разу не спросил у Рудого, как обходится тот.
Рудой же с любопытством приглядывался к капитану. Злость давно прошла. Порой жгла досада на то, что фашистским пришельцам так легко удалось растоптать душу бывшего однополчанина. Тогда просыпался азарт: отстоять Лахно, как самого себя.
— Когда встретились на базаре, — говорил Рудой, — я обрадовался. Думал, еще один боец прибыл, чин чинарем. На деле же — мокрая курица, извините за выражение. Задумался тогда я крепко. Почему появляются изменники?
— Я не изменник...
— Очень близко к нему стояли. Совсем близко. Ваше счастье, что мы повстречались. Правда, начальник полиции поучил вас маленько, но то на
Они подолгу беседовали о прошлом. Капитан оживлялся, когда упоминали о лошадях. Рудой приметил это и все чаще заводил разговор о конноспортивных соревнованиях, о лучших полковых скакунах и наездниках... Лахно теплел, голос его звучал доверительно. Тогда Рудой обрушивал на его голову справедливый гнев. Лахно терялся, оправдывался, наконец ожесточался. Рудой тоже. Но это не отталкивало Лахно от Рудого. Наоборот, Рудой становился нужнее ему. Нужнее как пример.
Рудой поддерживал Лахно.
Тот хромал: у него были сильно потерты ноги. Он ослаб от недоедания.
— Послушайте, капитан, — сказал Рудой.— Сейчас будем бежать. Дойдем до той опушки и выйдем из рядов. Как нога?
— Не смогу я.
— Врешь, сможешь! — зло прошептал Рудой. — Эх ты, сволочь... Ну!
— Ладно.
— Ах, «ладно»... Или сгнить захотел на этой каторге? Ты что, сгнить захотел?
— Нет, не захотел.
— Тогда делай, как я. Понял?
— Понятно.
Он оказался совершенно безвольным, этот лакированный командир. Он мог командовать только тоннами сена и овса, пудами картофеля и километрами вожжей и уздечек. Он мог управлять только своей Саломеей, знаменитой в полку вороной кобылой, королевой конноспортивных праздников. В остальном это был самый обыкновенный хлюпик. Только для себя и ради себя. Он, выходит, обманывал всех своей почетной формой. Шпала в петлицах, выслуженная армейским долголетием, закрепляла этот обман. Ему оказывали знаки уважения, ему козыряли, хотя он не заслуживал даже кивка. Он жил в свое удовольствие, как говаривал мудрый командир полка, не «вприкуску», а «внакладку».
Трудно было предположить, что за дни лагерных испытаний он избавился от всего дурного... Но Рудому казалось, что он стронул проклятую накипь с души этого человека.
Колонна приближалась к опушке.
Скоро спасительный лес.
Тысячи ног месят раскисшую землю. Чвак, чвак, чвак..,
Автоматная очередь где-то впереди вспорола беззвездную ночь.
Схватив капитана за руку, Рудой выволок его из рядов и тотчас упал на сырую землю. Он слышал сзади тяжелое дыхание Лахно. «Так я и оставил тебя! — подумал Рудой в последнюю минуту — Чтобы эти сволочи сделали из тебя фашистское чучело, чтобы «отработали» изменника, предателя Родины? Это же такое тесто, помилуй бог, что хочешь лепи...»
— Стой!
— На месте! Разберись!
Что-то случилось впереди. К счастью, рядом дружеский автомат Сидорина.
В кювете, куда отполз Рудой, была вода. Сзади послышался всплеск. Это «утонул» и Лахно. Ничего, ничего, барии, хоть на старости поучишься преодолевать тяготы и лишения походно-боевой жизни.
По степи метались огни автомобильных фар. Снова выстрелы.
— Вперед!
— Шагом марш!
— По четыре разберись! Колонна тронулась.
Сидорин пытался отыскать беглецов, сверля глазами ночную тьму. Только что здесь хлопали выстрелы и овчарки облаивали степь, разбуженную наступлением Волчьей. Сидорин видел, как двое вынырнули из рядов и исчезли в темноте. Он не знал, удалось ли уйти товарищам. Но то, что их уже не было среди тех, кто двигался по ветреной весенней степи, вселяло надежду на их спасение.