Умберто Эко: парадоксы интерпретации
Шрифт:
Разумеется, можно найти определенные правила, помогающие различать искусственные и естественные нарративы: вводные формулы типа «жил да был», подзаголовок «роман в стихах» и другие формы паратекста несомненно призваны подавать читателю сигналы фиктивности данного сообщения. Как показал в свое время Ролан Барт, «эффект реальности» в литературных произведениях достигается именно за счет подробного описания деталей (быта, внешности, пейзажа), правдоподобность которых сочетается с их полной недоказуемостью, — но ни одна из исторических хроник не содержит подобных описаний. В действительности, поскольку невозможно определить структурные различия между этими двумя типами повествования, все эти меры могут быть бесполезными, стоит лишь нарушить одно и без того неустойчивое конвенциональное условие. Например, опустить паратекстуальные индексы, использовать несвойственный канал сообщения или нарушить жанровое соответствие между произведением и контекстом его восприятия. В результате возникают ситуации, близкие к той, которая произошла со скандально известной радиопостановкой Орсона Уэллса (Война миров, 1938), воспринятой слушателями как естественный нарратив. Или случай с публикацией в одной из болонских газет рассказа Как я убил Умберто Эко, написанного одним из друзей реально существующего Умберто Эко, где Эко фигурировал
С другой стороны, почему некоторые вымышленные персонажи в конечном счете оказываются более реальными, чем отдельные исторические личности? Прежде всего потому, что они покидают мир своего произведения, своей истории и начинают странствовать по другим текстам, оказываясь иногда в самых невообразимых местах. Более того, появление Д'Артаньяна среди поклонников Сирано де Бержерака в одноименной пьесе воспринимается как вполне естественная встреча двух героев, реальное существование одного из которых легитимируется присутствием другого — полуфиктивного персонажа. Эко в своем эссе о Касабланке уже показывал, что превращение фильма или текста в культовое произведение осуществляется главным образом за счет диссоциации повествования как целостности, и таким образом экстратекстуальная и интратекстуальная жизнь персонажей напрямую связана с культовым характером данного культурного текста [271] . Культ Библии, этого самого знаменитого палимпсеста западной цивилизации, или вневременной успех Гамлета обязаны своим существованием именно противоречивости, многослойности и разорванности своей наррации… Способ существования в реальном пире отличен от способа существования и нашего представления об «истинности» той репрезентации, которая нам дана в вымышленном мире литературы. Эко уверен, что мы нуждаемся в литературе именно потому, что она дает нам очень комфортное ощущение существования в мире (сказочном лесу), где понятие истины бесспорно, тогда как реальный мир провоцирует гораздо более серьезные сомнения. Мы чувствуем себя беспомощными, пытаясь постичь его логику и описать его лабиринтоподобную структуру. В надежде, что правила игры существуют и в реальном мире, человечество изобрело и наделило бога «авторским правом», передав ему ответственность за создание онтологической наррации, оставив себе веру в то, что божественное послание существует и у него есть смысл [272] .
271
Eco U. Six walks in the fictional woods. Р. 127.
272
Ibid. Р. 116.
Кант и утконос… в эпистемологических дебрях
Кант и утконос [273] — недавний опубликованный новый труд Эко, возможно, несколько шокирующий своим названием, хотя… С одной стороны, это действительно философский труд по проблемам эпистемологии и визуальной семиотики, и упоминание имени Канта вовсе не случайно. С другой стороны, утконосы, единороги, лошади, деревья, коты, мыши, камни использовались и используются Эко, особенно в последние годы, в качестве наиболее удобных для оперирования примеров (как опытный педагог Эко специально обращается к этим «семиотическим примитивам», чтобы доходчиво объяснить сложнейшие материи).
273
См.: Eco U. Kant e l'ornitorinco (Milano: Bompiani, 1997).
Принципиально новой в этой книге кажется лишь одна тема — в главе О бытии. «Новой» потому, что Эко, даже в эпоху Семиотики и философии языка или Эстетики Фомы Аквинского, то есть собственно философских текстов, не обращался к эпическому жанру онтологии. Впрочем, отождествляя общую семиотику с философией языка, он всегда оставлял открытой эту возможность. Любопытно, скорее, другое: в течение последних лет Эко, казалось, отстранился от исследования проблемы визуального восприятия и специфики иконического знака, сосредоточившись главным образом на текстуальной семиотике, хотя проблемы иконического знака и визуальной коммуникации исследовались им очень интенсивно в 60-70-х годах [274] . Бросается в глаза и подчеркнутый академизм данной книги. Читателям Эко, привыкшим к игривости и обескураживающей легкости его письма, этот текст может показаться слишком консервативным. Та консервативность, на которую Эко претендовал, ограничивая права интерпретации и свободу читателя, проявилась на этот раз как в выборе темы, так и в следовании определенным стилистическим и жанровым конвенциям.
274
С точкой зрения Умберто Эко на проблему иконического знака и его критикой концепции Пирса и Морриса можно ознакомиться в Отсутствующей структуре (с. 119 — 144). Следует заметить, что, несмотря на довольно критическое отношение к предложенным Пирсом определениям иконического знака и иконичности в целом, при исследовании феноменов визуальной коммуникации и изображения как такового Эко все же предпочитает использовать этот подход, ибо это единственная альтернатива лингвистическому универсализму. Между тем, как отмечает Эко, «далеко не все коммуникативные феномены можно объяснить с помощью лингвистических категорий», и «визуальные факты» в том числе (с. 121). Кроме того, именно «семиотика Пирса узаконила представления как об иконичности знаков, так и о знаковости изображений» (Чертов Л. Ф. Знаковость. СПб., 1993. С. 137). В Отсутствующей структуре Эко анализирует определения иконического знака, предложенные Пирсом и переработанные впоследствии Моррисом. Так, Пирс определял иконический знак как знак, обладающий известным естественным сходством с объектом, который он представляет (см.: Peirce Ch. S. Logic as Semiotic: The Theory of Signs. Р. 104–107). Для Морриса иконическим знаком является такой знак, который несет в себе некоторые свойства репрезентируемого объекта или, точнее, «обладает свойствами собственных денотатов» (цит. по: Эко У. Отсутствующая структура. С. 124). Эко отмечает, что в конечном счете вопрос сводится к тому, что мы понимаем под «некоторыми свойствами» или «естественным сходством». «Иконический знак сходен с означаемой вещью
Сам факт появления этой книги может быть интерпретирован как двойная ретроспекция в философию и визуальную семиотику, но одновременно как перспективная попытка преодоления дисциплинарных границ между онтологией, эпистемологией, семиотикой и психологией восприятия, поскольку там, где Эко — с помощью утконосов и прочей живности — начинает свой анализ, визуальная семиотика всегда останавливалась. Семиотика вообще, начиная с Соссюра, предпочитала замалчивать проблему существования референта и мотивированности знака. Эко отмечает, что чувство неудовлетворенности не покидало его со времен публикации Теории семиотики, поскольку вторую часть ему всегда хотелось переписать и расширить, то есть именно проблемы референции, иконизма, истины, восприятия, «внутреннего порога» семиотики, а также отношений между языком, телом и опытом оставались непроясненными. В связи с этим имеет смысл вспомнить о том, что в Теории семиотики Умберто Эко дал критику «шести наивных понятий», то есть наиболее часто встречающихся заблуждений по поводу иконического знака, к некоторым из которых он возвращается и на этот раз (например, к представлению о том, что иконический знак обладает общими свойствами со своим объектом, что он подобен объекту, что он мотивирован им) [275] .
275
См.: Eco U. A Theory of Semiotics. P. 191–192.
То, что интересует Эко сейчас, — это исследование превратностей семиозиса как последовательности интерпретантов и анализ интерпретантов как результата коллективного процесса интерпретации. Предположим, что субъект, пытающийся понять все, что он получает из своего опыта общения с внешним миром, формирует цепь интерпретантов, но еще до этого в игру вступают процессы интерпретации мира, особенно в случае встречи с объектами незнакомыми и непонятными (как, например, утконос в конце XVIII века), облекаемые в форму «прозрения», которая на самом деле выступает актом семиозиса, оспоривающим предустановленные культурные системы.
Таким образом, проблема пределов интерпретации, интересовавшая Эко более всего в последнее десятилетие, здесь выступает как проблема границ понимания, которые определены культурой (и доминирующими в этой культуре текстами). В этом контексте и возникает проблема бытия — как проблема пределов свободы нашего языка и энциклопедии.
В эссе О бытии Эко напоминает о том, что проблема бытия — по сути текстуальная проблема: ибо понимание этой суперпроблемы обусловлено, но и ограничено возможностями языка (описания). Таким образом, можно спекулировать по поводу конечности и границ бытия, но гораздо более очевидной истиной является факт ограниченности интерпретаций бытия, определенных языком. Кант полагал, что, поскольку вещь-в-себе (бытие как референт языка) непостижима, постольку язык предлагает нам не понятия в строгом смысле, а, скорее, метафоры вещи-в-себе. Поэзия знала это всегда, используя метафору как способ репрезентации Сущего.
Эко отталкивается от семантической неопределенности самого термина бытие, наблюдаемой во всех языках. Это слово используется для обращения к чему угодно, только не к собственному означаемому [276] . Такая полисемичность отражает фундаментальное эпистемологическое затруднение, связанное с представлением бытия. Драматический вопрос Лейбница: «Почему существует, скорее, нечто, чем ничто?» — позволяет заключить, что бытие в первичном приближении определяется как нечто. И этим нечто занимается также семиотика. Ибо, используя знаки, мы сообщаем о чем-то, но почему это происходит и что позволяет нам создавать знаки? Нечто.
276
Eco U. A Theory of Semiotics («Sull'essere»). Р. 2.
Философия языка предложила много достаточно удовлетворительных ответов на вопросы, связанные с происхождением, функционированием и сущностью языка, однако до сих пор остается почти неразрешимой проблема наших долингвистических отношений с чем-то, что язык призван отражать. Например, можно исследовать с разных точек зрения утверждение «снег — белый», однако первичным является вопрос не о грамматической структуре этого высказывания, а о проблеме оптики восприятия — действительно ли снег является белым?
Пирс в своей теории познания различал «динамический» и «непосредственный» объекты: динамический объект порождает репрезентамен — непосредственный объект [277] , который, в свою очередь, порождает целую цепь интерпретантов с тем, чтобы в конечном счете вернуться опять к динамическому объекту — как цели интерпретации. «Манипулируя знаками, мы обращаемся к «динамическому объекту» как terminus ad quem семиозиса» [278] . Динамический объект всегда остается вещъю-в-себе, которую нельзя постичь, но можно к ней приблизиться в процессе семиозиса. Это нечто, что порождает знаки, причем не мы направляем на него свое внимание сознательным волевым усилием, а оно привлекает к себе наше внимание. Таким образом, семиотика не может не отражать это нечто, что можно называть бытием.
277
Под «непосредственным объектом» знака Пирс имеет в виду «мысленную репрезентацию» некоего реального объекта (здесь Пирс делает оговорку, что правильнее было бы вести речь не о «реальном», а о существующем объекте). (См.: Peirce Ch. S. Pragmatism in Retrospect: A Last Formulation, in Philosophical Writings of Peirce. Р. 275.)
278
См.: Eco U. Kant e I'ornitorinco. Р. xi.