Умышленная задержка
Шрифт:
Одна из этих книг возвратила меня сквозь годы в зимний Хампстед-Хит — редкое издание «Apologia pro Vita Sua» Джона Генри Ньюмена; другая — итальянский том в зеленом с золотом переплете — сочинение моего любимого Бенвенуто Челлини.
«Questa mia Vita travagliata io scrivo…» [13]
Я вспоминаю Солли, само обаяние, на этих прогулках по Хампстеду с нашей Эдвиной, всегда охотной статисткой в нашей общей жизненной драме; Эдвиной, сопровождающей мои с Солли разговоры и споры по разному поводу своим карканьем — наподобие хора в греческой трагедии. Я еще не закончила «Уоррендера Ловита», а Солли уже нашел в Уоппинге какого-то захудалого издателя с редакцией в пакгаузе, и тот, ознакомившись с двумя первыми главами, был готов заключить со мной договор и выложить десять фунтов аванса.
13
«Я Жизнь мою мятежную пишу…» (итал.). — Здесь и далее отрывки приводятся по изданию: Жизнь Бенвенуто, сына маэстро Джованни Челлини, флорентинца, написанная им самим во Флоренции. М., ГИХЛ, 1958. Перевод М. Лозинского.
— Скажи ему, пусть подотрется этой бумажкой, — сказал Солли, возвращая мне договор. — Не подписывай.
— Да, да и еще раз да! — взвизгнула Эдвина. — Скажите этому издателю, пусть подотрется своим договором, и все.
Я отнюдь не жаловала непристойности, но сочетание всего этого — атмосферы Хита, погоды, кресла-коляски, а также Солли и Эдвины в их первозданной сущности — сообщило их словам особую для меня поэтичность, и я почувствовала себя очень счастливой. Мы вкатили Эдвину в кафе, где она разливала чай и вела беседу самым учтивым и благородным образом.
Время — где-то в середине декабря 1949 года. Я просидела над «Уоррендером Ловитом» уже много вечеров, и на периферии сознания начала маячить тема моего нового романа. Я мечтала о такой сумме денег, какая позволила бы уйти со службы, но, пока я не получила достаточный куш от издателя, это было невозможно.
И еще одно соображение. Работа у сэра Квентина раздразнила мое любопытство. Происходившее у него вполне и все еще могло бы влиять на моего «Уоррендера Ловита» — но не влияло. Скорее, напротив, мне забрезжило, чего именно добивается сэр Квентин, уже после того, как я окончила книгу в январе 1950 года.
В конце января 1950 года я начала замечать у всех членов «Общества» признаки вырождения.
Две недели я валялась с гриппом и не ходила на службу. Сразу же после Нового года грипп уложил Дотти, и я проводила у нее большинство вечеров, чувствуя, что мне суждено от нее заразиться. Не уверена, что мне этого не хотелось. В те первые недели января, когда я каждый день после работы отправлялась к Дотти с покупками и разными мелочами, в которых она нуждалась, туда часто наведывался Лесли. Он уже перебрался от Дотти к своему поэту. Но грипп почему-то подействовал на Дотти как сильное успокаивающее, несколько приглушив в ней Английскую Розу. Она не позволяла говорить Лесли, что молится за него, хотя и взяла к себе в постель свои детские игрушки — мишку, несколько кукол и негритенка, разместив их на той половине, где раньше спал Лесли. Она всегда сажала эти игрушки на кровать под покрывало, что, как я знала, действовало Лесли на нервы. Однако теперь, когда она лежала больная, он, видимо, решил быть снисходительным, потому что иной раз приносил ей цветы. Мы ни в чем друг друга не упрекали и весело катались по толстому льду; я же все пыталась понять про себя, чем меня привлекал Лесли, — настолько поувяла в моих глазах его красота, по крайней мере в смысле мужественности. Тем не менее мы были счастливы. Дотти даже ухитрилась посмеяться кое над чем из того, что я рассказывала про сэра Квентина, хотя в глубине души относилась к «Обществу автобиографов» со всей серьезностью.
Теперь, когда наступил мой черед поболеть, я со своей высокой температурой целые дни проводила в постели и строчила «Уоррендера Ловита». Грипп дал мне чудесную возможность завершить книгу. Я работала, пока не начинало ломить руку и в шесть вечера не появлялась Дотти с супом в термосе или тоненькими ломтиками бекона, которые она жарила на моей газовой конфорке и заботливо разрезала на мелкие кусочки, чтобы мне было легче глотать. После болезни она похудела, и несколько прядей, оторвавшись от восходящей волны ее красивых волос, свисали вниз, так что в ней стало меньше от Английской Розы — на время. Пока меня не было, она ходили помогать на Халлам-стрит.
— Дотти, — сказала я, — к сэру Квентину просто
— Берил Тимc в него влюблена, — заявила она.
— О боже, — сказала я.
До прихода Дотти я как раз работала над той главой «Уоррендера Ловита», где из писем моей героини Шарлотты становится ясно, насколько она в него влюбилась, — настолько, что была готова извратить инстинкт самосохранения, вернее, напрочь забыть о его существовании, лишь бы снискать одобрение Уоррендера и поддержать в нем немного интереса к своей особе. Шарлотту, эту выдуманную мной Английскую Розу, позднее сочли одним из самых отвратительных моих образов. Но что мне за дело до этого? Я задумала ее в те лихорадочные дни и ночи, когда приступы гриппа грозили перейти в плеврит, и ни разу не пожалела, что сотворила Шарлотту. Не для того я писала стихи и прозу, чтобы вызвать к себе симпатии читателя, а для того, чтобы составленные мною фразы заставили других проникнуться истиной и благоговением точно так же, как я сама проникалась, когда их сочиняла. Не вижу причин скрывать, что, работая, я наслаждалась звуком собственного голоса. Я не умалчиваю о вещах, имеющих отношение к моему ремеслу.
Итак, историю Уоррендера Ловита я писала пером легким и безжалостным, как это мне свойственно, когда повествование требует абсолютной серьезности. О чем бы ни вел речь автор, но если он при этом делает вид, будто обуреваем трагическими переживаниями, такое мне кажется сродни ханжеству — на самом-то деле он спокойненько сидит себе с пером в руке или за пишущей машинкой. Я получала наслаждение от Пруденс, матери Уоррендера, и ее кладбищенских прибауток; я заставила ее передать бумаги сына американскому ученому Прауди, который кажется ей смешным. Я добивалась своего от эпизода к эпизоду: очевидное освобождение Марджери от какого-то гнетущего страха после смерти Уоррендера, что вызывает неодобрение у ее мужа Роланда с его круглым личиком и преклонением перед мертвым дядюшкой; затем постепенно находятся письма и заметки, оставшиеся от Уоррендера Ловита; складываясь по ходу повествования в единое целое, они в конце концов неопровержимо доказывают то, к чему я исподволь подготавливала читателя, — что Уоррендер Ловит в душе был помесью садиста с пуританином и ублажал себя тем, что, собрав кружок из людей заведомо глупых и слабых, планомерно растил и пестовал в них чувство чудовищной воображаемой вины. В романе об этом сказано так:
«Разумеется, о закрытых молитвенных собраниях у Уоррендера было известно, но не более того, что они представляют собой слишком деликатную тему, чтобы обсуждать их на людях. Уоррендер окружил себя столь возвышенными легендами, что никто не рисковал соваться в его жизнь из страха прослыть вульгарным».
Итак, он считался мистиком и пользовался славой одного из столпов высокой церкви [14] ; выступал в университетах; его письма печатала «Таймс». Одному богу ведомо, откуда я позаимствовала образ Уоррендера Ловита; из моих знакомых никто не мог быть его прототипом.
14
Направление англиканской церкви, тяготеющее к католицизму; придает большое значение авторитету духовенства, таинствам, обрядности и т. п.
Знаю только, что в тот вечер, когда я начала писать свой роман, я в одиночестве ужинала в ресторанчике неподалеку от станции подземки «Кенсингтон-Хай-стрит». Одна я редко выбираюсь в рестораны, но в тот день у меня, верно, завелись деньги. Я занималась своим прямым делом — ела и прислушивалась к разговору за соседним столиком. Кто-то сказал: «Значит, все мы там собрались в гостиной и ждем, когда он появится». Этого было достаточно. Так начался «Уоррендер Ловит», Первая глава. Все остальное возникло из этой фразы.
Но моего Уоррендера я снабдила армейским прошлым, отправив воевать в Бирму, где он дошел до высоких чинов, причем все это получилось у меня вполне убедительно, хотя собственно войну я дала несколькими мазками — о войне в Бирме я на самом деле имела очень смутное представление. Потом я поражалась, узнавая, что читатели находят армейскую карьеру Уоррендера обрисованной убедительно и полно, в то время как у меня о ней так мало сказано; один ветеран, действительно воевавший в Бирме, написал мне, до чего это правдиво; но с тех пор я и сама выяснила, что в искусстве письма малое передает многое, а многословие, с другой стороны, может не выразить почти ничего.