Упраздненный театр. Стихотворения
Шрифт:
за ним – толпа, над ней – пророк
и слово – за пророком.
Как прост меж тьмой и светом спор!
И счастлив я, что с давних пор
всё это принимаю.
Хотя, куда ты ни взгляни,
кругом пророчества одни,
а кто пророк – не знаю.
Два великих слова
Не пугайся слова «кровь» —
кровь, она всегда прекрасна.
Кровь ярка, красна и страстна,
«кровь» рифмуется с «любовь».
Этой
Разве ты не клялся ею,
самой малостью своею,
чем богат и не богат?
Жар ее неотвратим…
Разве ею ты не клялся
в миг, когда один остался
с вражьей пулей на один?
И когда упал в бою,
эти два великих слова,
словно красный лебедь, снова
прокричали песнь твою.
И когда пропал в краю
вечных зим, песчинка словно,
эти два великих слова
прокричали песнь твою.
Мир качнулся. Но опять
в стуже, пламени и бездне
эти две великих песни
так слились, что не разнять.
И не верь ты докторам,
что для улучшенья крови
килограмм сырой моркови
нужно кушать по утрам.
Ленинградская музыка
Пока еще звезды последние не отгорели,
вы встаньте, вы встаньте с постели, сойдите к дворам,
туда, где – дрова, где пестреют мазки акварели…
И звонкая скрипка Растрелли послышится вам.
Неправда, неправда, всё – враки, что будто бы старят
старанья и годы! Едва вы очутитесь тут,
как в колокола купола золотые ударят,
колонны горластые трубы свои задерут.
Веселую полночь люби – да на утро надейся…
Когда ни грехов и ни горестей не отмолить,
качаясь, игла опрокинется с Адмиралтейства
и в сердце ударит, чтоб старую кровь отворить.
О, вовсе не ради парада, не ради награды,
а просто для нас, выходящих с зарей из ворот,
гремят барабаны гранита, кларнеты ограды
свистят менуэты… И улица Росси поет!
Как я сидел в кресле царя
Век восемнадцатый. Актеры
играют прямо на траве.
Я – Павел Первый, тот, который
сидит России во главе.
И полонезу я внимаю,
и головою в такт верчу,
по-царски руку поднимаю,
но вот что крикнуть я хочу:
«Срывайте тесные наряды!
Презренье хрупким каблукам…
Я отменяю все парады…
Чешите все по кабакам…
Напейтесь все, переженитесь
кто
А ну, вельможи, оглянитесь!
А ну-ка денежки на стол!..»
И золотую шпагу нервно
готовлюсь выхватить, грозя…
Но нет, нельзя. Я ж – Павел Первый.
Мне бунт устраивать нельзя.
И снова полонеза звуки.
И снова крикнуть я хочу:
«Ребята, навострите руки,
вам это дело по плечу:
смахнем царя… Такая ересь!
Жандармов всех пошлем к чертям —
мне самому они приелись…
Я сам вас поведу… Я сам…»
И золотую шпагу нервно
готовлюсь выхватить, грозя…
Но нет, нельзя. Я ж – Павел Первый.
Мне бунт устраивать нельзя.
И снова полонеза звуки.
Мгновение – и закричу:
«За вашу боль, за ваши муки
собой пожертвовать хочу!
Не бойтесь, судей не жалейте,
иначе – всем по фонарю.
Я зрю сквозь целое столетье…
Я знаю, что я говорю!»
И золотую шпагу нервно
готовлюсь выхватить, грозя…
Да мне ж нельзя. Я – Павел Первый.
Мне бунтовать никак нельзя.
Храмули
Храмули – серая рыбка с белым брюшком.
А хвост у нее как у кильки, а нос – пирожком.
И чудится мне, будто брови ее взметены
и к сердцу ее все на свете крючки сведены.
Но если вглядеться в извилины жесткого дна —
счастливой подковкою там шевелится она.
Но если всмотреться в движение чистой струи —
она как обрывок еще не умолкшей струны.
И если внимательно вслушаться, оторопев, —
у песни бегущей воды эта рыбка – припев.
На блюде простом, пересыпана пряной травой,
лежит и кивает она голубой головой.
И нужно достойно и точно ее оценить,
как будто бы первой любовью себя осенить.
Потоньше, потоньше колите на кухне дрова,
такие же тонкие, словно признаний слова!
Представьте, она понимает призванье свое:
и громоподобные пиршества не для нее.
Ей тосты смешны, с позолотою вилки смешны,
ей чуткие пальцы и теплые губы нужны.
Ее не едят, а смакуют в вечерней тиши,
как будто беседуют с ней о спасенье души.
Человек стремится в простоту,
как небесный камень – в пустоту,
медленно сгорает
и за предпоследнюю черту
нехотя взирает.
Но во глубине его очей
будто бы – во глубине ночей
что-то назревает.