Упырь
Шрифт:
— Советская власть не пощадит бандитов, пьющих кровь из простого народа! — вещал комбриг с тачанки. Он специально повёл конницу через сёла, где зверствовал Юдин. Около командира стоял Третьяк, он держал за смоляные волосы зловещий трофей. Отсечённая голова Упыря пялилась на крестьян незакрытыми стеклянными глазами, как Медуза Горгона.
И людям было радостно и малодушно страшно.
— Голодные глаза, — гутарили некоторые. — Крови ещё хочет!
— Выбросил бы её командир, — вполголоса говорил бывший семинарист Стёпка. — Не по-русски это. Варварство.
— Да что ж за люди
— На кой гусь Будённому такое счастье? — за глаза спрашивали бойцы, но спорить с суровым комбригом не смели.
А ночью случилось странное: кони вести себя беспокойно стали, голосили, ушами пряли. Все проснулись, шашки обнажили. Все, кроме молодого красноармейца Чичканова. Его у обоза обнаружили, глотка порвана, лицо — аки дьявола встретил.
— Волк? Бешеная собака?
— Как допустили, ироды! Кто дежурил, блядины дети?
— Выбросили бы вы башку, начальник.
— Отставить! Кто дежурил, я спрашиваю?
Шла война, реяли флаги над страной, и что-то рождалось, что-то большое и ослепительное. Что-то такое, о чём не ведал ни Будённый, ни Махно, ни Петлюра, ни Скоропадский, ни адмирал Колчак — куда уж комбригу Остенбергу, бывшему следователю одесского угрозыска.
Была при бригаде сестра милосердия — Варя, красивая девчонка, в неё все влюблены были, а она неприступная, ишь ты. Казачка, сунешься — она взглядом, как хлыстом. Сильная девчонка. А умерла страшно. Голова почти отделена от шеи — так её нашли.
— Не серчайте, командир, но наших уже трое слегло. Глотки рванные — это что, волк за нами увязался? Волк по Руси идёт за нашей бригадой, или что? Каждую ночь — жуть, а если не у нас, то в ближайшем селе. Вчера мы где стояли? В Александровке? Так там бабу загрызли, пока мы стояли…
— Ты за что говоришь, Стёпка?
— За мертвяка…
— А я говорю за мировую революцию. И если она из тебя эту дурь не выбьет, я сам выбью!
Остенберг злился на недалёкого Стёпку, но задумывался. Задумываться надо было. Кто-то губит бойцов, кто-то ночами в лагерь заходит, как в галантерею, и цель у него одна: запугать, разбудить в солдатах нового мира их тёмное вчера, их неразумное прошлое.
Приказал Остенберг усилить караул и сам в караул встал. Сам встал, сам нашёл Стёпку. Голова вывернута у паренька, в глазах ужас. А горлянки, считай, нет, и столько юшки, столько юшки…
Комбриг всех поднял, каждый аршин обыскал вокруг лагеря. На предмет крови всех проверил: не испачкаться убийца не мог. Чисто, туды его в дышло!
— Стёпка, Стёпка, что же ты, дурачок…
И так, чтоб никто не знал, выбросил комбриг голову Упыря, пинком в канаву послал. Потом стыдно было: что ж он, большевик, до такого опускается.
А на следующий день увидел он голову в руках Третьяка.
— Ты где её взял? — оторопел Остенберг.
— Как, где? Из мешка достал, как обычно.
Голова глядела на комбрига и будто ухмылялась. Грязная она стала, липкая. Да тьмы в мёртвых глазах не поубавилось.
— Что за…
Люди из бригады дезертировать начали. Комбриг ловил — расстреливал. Вскоре пришло
Путь к Киеву привёл красноармейцев в уездный городок, где красный флаг реял на вокзале, и отражали весеннее солнце купола красивой церкви.
Ставка располагалась в бывшем панском фольварке, неприступном и грозном на вид. Начштаба радушно встретил Остенберга, расположил гостей по совести. Посидели допоздна. Штабист пил водку, комбриг тоже, пополам со сладким чаем. Говорили за продразвёрстку, за крестьянские восстания и нелепые рокировки украинских националистов. Зашёл разговор и за Юдина.
— Вы бы, Аркадий Моисеевич, головой не бравировали. Оно не столько уважение вызывает, сколько суеверный страх. Люди-то что? Им интернационал, Маркса, электрификацию всей страны. Они кушают — не могут не кушать. Но лишь молния бьёт — я не образно говорю, я буквально сейчас выражаюсь — молния вот бьет в дом, а они на колени — и молиться. И у них в этот миг нет Маркса. И одно дело, кабы это христианство их, царского образца, знаете, вензельки, яйца Фаберже. Нет, Аркадий Моисеевич. Это мрак, это чудовищный языческий мрак. У нас здесь Колчак, а у них там ведьмы, лешие, заговоры на смерть. Страшная тупость, чудовищная. Кто нам Юдин? Классовый враг? Бандит? Помеха на пути к социализму? А им он сын ведьмы, что мертвецов оживлять умела, исчадья их ада. Мол, Юдин церкви уничтожал, потому как договор у него такой был с Люцифером, а сам он, понимаете, в церковь войти не мог. Физически. Вы слышите меня, то есть, их, эту мразь крепостную, вы слышите, Аркадий Моисеевич? Вот с таким материалом нам предстоит работать, вот из такого говна лепить. Ну, выпьем же.
Не спится ночью комбригу на мягкой панской кровати, всё думает он, как воедино увязать смерти сослуживцев и возвращение головы. Увязать-то можно, а как дальше жить с узлом этим, как в завтра выходить?
Пока думает он, двери спальни отворяются бесшумно, и входит кто-то высокий до потолка.
И так захотелось Остенбергу оказаться сейчас на передовой, мчаться с кавалерией на верном коне, плевать свинцом в австрийцев, рубить, рубить их в честном сабельном бою, всё что угодно, только не эта тень на пороге, беззвучно приближающаяся.
Комбриг дёргается, и тень набрасывается на него, будто кто-то накинул одеяло. Руки сильные, как сталь, сжимают его плечи. Железные колени припечатывают к кровати. Он пробует высвободиться, тычет в противника, но противника нет. Он есть, и его нет, и старый комбриг не знает, как это всё объяснить. Только пальцы комбрига проходят сквозь врага, как сквозь воздух, в то время как пальцы врага давят его, терзают плоть…
Остенберг отупевше смотрит на свои руки, по локоть погружённые в тело убийцы, в тёмное тело без плоти. Он смотрит в лицо врагу и видит лицо Юдина, его мёртвую голову со следами тлена. Чёрное лицо с туннелями глаз, борода колет голую грудь комбрига. А там, в бороде вырастают кривые острые зубы, потому что Стёпка был прав, бедный, бедный Степка.