Урочище Пустыня
Шрифт:
Защитить себя я не мог – Пионер был старше и сильнее, Эдуард слишком мал, чтобы мне чем-нибудь помочь, а Барон сам его боялся. В общем, Пионер чувствовал себя в нашей палате главарем, предводителем народных масс, самым что ни на есть генеральным секретарем. Он был всегда и во всем прав, потому что сила была на его стороне. Мы быстро к этому привыкли, легко приспособились ко всем его капризам и причудам, научившись переключать его внимание на других обитателей нашей обители. Или просто потакая некоторым его слабостям.
Вот, к примеру, ему нравилось смешить. Для этого он наряжался кем ни попадя – то клоуном, то балериной, то мусульманином. Далее следовал истерический смех, танец маленьких лебедей или заунывная молитва, в зависимости от избранного
Все свободное время нам разрешалось гулять или во что-нибудь играть. Больше всего мы любили войнушку: пузырьки от лекарств были солдатами, бутылки – генералами, скрученные полотенца – самолетами, а стоптанные тапки – танками. Ну а судно использовалось по своему прямому предназначению – по настоянию Пионера оно было тем самым крейсером «Красный Кавказ», на котором я наотрез отказался служить. Из-за пробоины в борту этот крейсер годился только на то, чтобы расклепав якорь-цепь и отдав швартовы, затонуть в ближайшей луже. Но для нас это была полноценная боевая единица.
Еще мы играли в больничку. Выигравшим считался тот, кто ставил пациенту какой-нибудь мудреный диагноз или находил в себе больше всех болезней. У меня был самый длинный список – скарлатина, отит, дизентерия, корь, оспа, чума, холера, свинка, сифилис… Не уверен, что я всем этим болел, но названия откуда-то знал.
А по вечерам, когда в палате выключали свет, мы рассказывали друг другу, кто кем был до того, как попал в обитель. Самая красивая история была у Барона. Он утверждал, хотя и не знал этого точно, что мать родила его в экспедиции. Нам очень нравилось само это слово – экспедиция. Оно напоминало большой старинный корабль, быть может, фрегат, да-да, конечно, фрегат с наполненными ветром парусами, который плывет навстречу удивительным приключениям. Это было путешествие в некую сказочную страну, которой нет ни на одной карте мира и где всегда лето. И Барон всем говорил, что он оттуда, из этой страны и самый главный там над всеми – его отец.
Пионер всякий раз придумывал какую-нибудь новую историю. То про то, как его усыновил один старый большевик, то про сельхозартель Вторая пятилетка, занимавшуюся его воспитанием через коллективный труд, то про детдом где-то на Псковщине…
Эдуард обычно отмалчивался. Ему нечего было рассказывать, потому что он все уже рассказал. За него, как правило, сочинительствовал Барон, который был охоч до всяких россказней. Но я знал, что у него есть мечта – дойти пешком до столицы нашей Родины города Москвы и найти там одно место, которое называется Кремль. «Под его стеной стоит домик, а в нем – Ленин. Дедушко, – говорил Эдуард тихим-тихим голосом. – Устал, значит, делать революцию и прилег отдохнуть. А все ходют и смотрют на него. Но на самом деле он не просто дедушко, а волшебник и если ему оставить записку с просьбой – он обязательно исполнит».
Нетрудно было догадаться, о чем хотел он попросить этого волшебника.
Я же честно признавался, что пришел в этот мир ангельским путем, сойдя с небес в снопе огня. И если бы при своем схождении я не обжегся, не стал порченным ангелом, то не попал бы сюда, к ним. А теперь и к нам, потому что здесь теперь был и мой дом (изба в Пустыне как бы тоже, но я стал забывать и ее, и бабу Тоню). Своим настоящим, изначальным домом я всегда считал церковку на холме, которая если светит солнце моргает, в ненастье смеживает веки, а когда на землю ложится туман – просто спит…
Постепенно я перезнакомился со всеми детьми. Олег по фамилии Френ, как я уже говорил, оказался не одним человеком, а
Меня, как выяснилось, поселили с «шизоэпилепсиками», припадочными. Вот с кем было по-настоящему интересно. Мы-то знали, что в нашу палату попадают только избранные, наиболее одаренные, прошедшие самый строгий отбор дети. Так утверждал Барон и мы охотно с этим соглашались, потому что разница между нами и прочими детьми была заметна невооруженным глазом. Правда, я не совсем понимал, как к нам затесался Пионер, но надо было признать, что и он был особенным.
Было еще несколько аутят. Эти всегда были одиноки, несчастны, боязливы, в общем, не от мира сего. Они смотрели на всех и на меня в том числе испуганно, даже как-то затравленно, а я не люблю, когда меня боятся. Аутята были мне не очень симпатичны, но я их не обижал.
Настоящим открытием для меня стало знакомство с девочками. Мне запомнилась Глашка, уже почти взрослая девица. Она была из отряда придурков и отличалась строптивым нравом. Ее трудно было назвать красавицей, но все мальчишки липли к ней, как будто у нее было медом намазано. Я догадывался где, в каком месте, но мне было как-то стыдно об этом думать и я старался отгонять от себя эти греховные мысли. Она всем давала потрогать у себя, если ты дашь потрогать у себя. «Ты не думай, я не какая-нибудь, – говорила она, – у нас равноправие. За это еще Клара Цеткин боролась…» «А она, твоя Цеткин, давала потрогать?» – спрашивали у нее. «Отстаньте, дураки…» – шипела Глашка. У нас даже вошла в обиход поговорка, точнее отговорка, когда кто-то хотел кому-то в чем-то отказать. Например, если ты спрашиваешь – можно мне добавку компота? Тебе тут же отвечают – можно Глашку за ляжку. Это означает, что нет, нельзя. Без указания причин. Неясно было только одно: почему Глашку можно, а, к примеру, компот нельзя?
Настоятель объяснял такое Глашкино поведение бурно протекающим половым метаморфозом. Это если по-научному. Я не очень понимаю, что это такое, но, наверное, что-то не очень хорошее. У самой Глашки было другое объяснение. Она утверждала, что такая жизнь у нее началась неспроста. Что ее лишил невинности (получается, возвел напраслину, сделал в чем-то виноватой, как я тогда себе это представлял) какой-то очень важный начальник, чуть ли не всесоюзный староста Калинин. На съезде во Дворце Советов, где она подрабатывала официанткой. Вот на кого бы никто не подумал! Такой добрый старичок.