Урок немецкого
Шрифт:
— Его ищут, они уже побывали у нас.
— От вас только и жди неприятностей, — ворчал он, — вы не можете оставить человека в покое. — Долгополый плащ скрывал возникновение его шагов, и мне казалось, что он плывет, движимый гневом или по меньшей мере подгоняемый обидой, и снова я услышал его укоризненный голос: — Чего вы только себе не позволяете!
Чтобы сократить дорогу, мы вдоль кустарника побежали к лазу и, выйдя из сада, нашли Клауса там, где я его уложил. Голова его по-прежнему покоилась на подушке из травы. Художник склонился над ним, накрыв его своим широким плащом, быть может неся ему желанную прохладу, и я вынужден констатировать, что эта группа, изображающая распростертую на земле фигуру и другую фигуру, склоненную над ней в классической позе утешителя, напомнила мне любимую картину фюрера «После битвы», с той разницей, что на картине коленопреклоненная фигура
— Клаас, — сказал художник, — Клаас, мой мальчик, что с тобой? — Он поднял неподвижную руку, которую брат прострелил дважды — раз за разом, — и снова опустил. Пощупал ему плечо, грудь и низ живота, но тут Клаас вздрогнул и взмолился:
— Не надо, не трогайте там.
— Ты в состоянии идти? — спросил художник.
— Конечно, я вполне могу встать. — С помощью художника он присел и вдруг затрясся. — Мне надо спрятаться, — сказал он и наконец поднялся.
— Иисус Мария, — вздохнул художник, — от вас только и жди неприятностей и хлопот.
— Домой, — сказал Клаас, — домой мне никак нельзя. К ним уже приходили и еще придут!
— От вас всего можно ждать, — снова заворчал художник и поддержал брата, а Клаас, застонав:
— Если меня схватят, мне крышка.
— Нет чтобы оставить нас в покое, — пробормотал художник и, крепко прижав Клааса к себе, заставил его сделать первый шаг, а потом и вовсе поволок, все так же бранясь и качая головой, снова и снова повторяя свои брюзгливые жалобы, все дальше, по направлению к лазу, а там и к беседке. Здесь, в сумеречном свете, он посадил Клааса в широкое кресло из лакированного ивняка. Он приподнял его лицо, но не так, будто хочет поговорить с ним глаза в глаза, а словно ища в нем некое памятное выражение, временами появлявшееся на его лице, выражение неподдельной умиленности, говорящее о душевной простоте, бессознательной, классической душевной простоте, что и побудило художника ввести его в свою «Тайную вечерю», где Клаас в роли ширококостного нескладного малого в трепетном ожидании глядит в кубок. Клааса легко обнаружить в «Натюрморте с красной лошадью», где он изображен в виде идолоподобного толстяка, он же стоит наискосок от Фомы неверного, будто собираясь подставить ему ножку. На картине «Пляж с танцующими и прочей курортной публикой» Клааса можно узнать в ясноглазом парне с синим лицом, который недоуменно глядит на эту пеструю сцену, тщетно силясь понять ее.
Я мог бы перечислить с десяток картин, на которых Клаас демонстрирует свою наивную умиленность, и, когда художник приподнял и повернул его лицо к свету, я подумал, что он ищет у него то же выражение, но, возможно, я и ошибаюсь, потому что он вдруг спросил:
— Да понимаешь ли ты, чего от меня требуешь? — Но Клаас только безучастно на него поглядел. — Ладно уж, пошли, — сказал художник, — делать нечего, пошли.
И он снова крепко обхватил брата; мы вышли из беседки, вдоль фасада с окнами прошли во двор, художник всю дорогу бранился, плакался и осыпал нас — и меня в том числе — упреками, мол, все, что мы вытворяем, ухудшает и без того невеселое его положение. Только в коридоре он замолчал. Он отпер дверь в восточный флигель, там вдоль окон тянется коридор, откуда открываются, скажем, сто десять дверей, тяжелых, выкрашенных в серо-зеленую краску дверей с торчащими в замках непомерно большими, очевидно самодельными, ключами. Подталкивая Клааса в спину, он повел его по коридору мимо всех этих дверей, за которыми мне мерещились не люди, а птицы: коршуны с голой шеей, тяжеловесные кондоры, беркуты с нависшими веками, сидящие на исцарапанных кроватных столбиках. В каменном полу были высечены памятные даты: год тысяча шестьсот тридцать восьмой, тысяча девятьсот двенадцатый и другие, а под ними инициалы: А. Й. Ф., Ф. В. Ф. — бороздки по краям стерты, а в каменных плитах кое-где зияют трещины.
Ту ли дверь отворил художник? Эту ли комнату предназначил он брату? Он неожиданно остановился, отпер одну из дверей, вошел, тотчас же вернулся, кивнул и осторожно ввел в нее Клааса. То была ванная, вернее, кто-то, должно быть еще старик Фредериксен, отвел это помещение под ванную, приказал поставить здесь душ и ванну — матово-белое чудище с лапами грифа, но ни душ, ни ванна включены не были, здесь не было ни труб, ни крана, ни слива, так что напрашивалась мысль, что затея эта была оставлена по недостатку к ней интереса, а может быть, старик Фредериксен не дал себе труда хорошенько поискать эту комнату и она затерялась
Мой брат опустился на четвереньки, повалился набок и вытянулся во весь рост. Его знобило.
— Мне бы одеяло, не найдется ли у вас одеяла? — спросил он.
— Ты получишь все, что тебе нужно, — сказал художник и начал прибираться под высоким окном: составил двойную стремянку и отнес ее в сторону, собрал в кучу свинцовые трубы, ножовки, вентили, изоляционный материал и все это побросал в картонный ящик, затолкал ногой в угол облупившуюся штукатурку, бумажки и окурки, снял с гвоздя халат с узором из рыбьих костей, ощупал карманы, сложил и сунул его Клаасу под голову.
Клаас трудно дышал. Он смотрел на меня с несчастным видом. Теперь, когда я вижу его на этом ложе сквозь клубы пыли, сквозь дымку воспоминаний, мне кажется, будто он подал мне незаметный знак, тайный сигнал, прося не покидать его. Пыль ложилась на его лицо и веки. Я не понял его знака. Художник, качая головой, обходил помещение, оглядывая все, что здесь нужно сделать, и, казалось, у него опускались руки. Брат повернулся набок и зарылся лицом в сгиб локтя.
— Он еще ничего не ел, — сказал я и положил хлеб на изголовье матраца.
— Все в свой черед, — сказал художник, — во всем нужен порядок, раз уж вы устраиваете такие сюрпризы. Постепенно он получит все, что ему нужно. А теперь пойдем, оставим его одного. Мне надо еще сообразить, что тут на меня свалилось.
Глава VI
Второе зрение
На сей раз я начинаю с темноты и ответственность за это, поскольку, речь идет о первой части вечера, возлагаю на подержанный проектор, зарегистрированную собственность глюзерупского краеведческого кружка, приобретенный по инициативе его председателя Пера Арне Шесселя, которого я по привычке зову дедушкой, хранимый и обслуживаемый им лично. Проектор стоит на столе, стол стоит в среднем проходе, по обе стороны прохода стоят тяжелые, скажем прямо, нестроганые скамьи, на которых по необъяснимой причине у большинства зрителей в кратчайший срок немеют ноги. Чтобы проектор был как следует направлен на экран, спереди под него подложены две книги, которые постоянно для этой цели держат под рукой, а именно; «Сыновья сенатора» Шторма и «Мессиада»
Клопштока — обе книги по своему объему гарантируют точное совпадение светового пятна с краями экрана.
Экран — это оборотная сторона исторической карты Шлезвиг-Гольштейна, серовато-белый, слегка испачканный в левом верхнем углу прямоугольник, который под неподкупным пучком света позволяет разглядеть контуры островов, берегов и заливов, лишний раз доказывая любому критикану, что если эта местность и не окружена морем, то, во всяком случае, море теснит ее с двух сторон. На экран устремлены взоры восьми, впрочем, что я говорю, двенадцати, а пожалуй, и шестнадцати зрителей, сидящих слева и справа от прохода; некоторых из них слепит свет, исходящий из боковой щели проектора и отраженный стеклянными витринами шкафов и ящиков, что стоят по стенам и между затемненными окнами. В световом конусе гудят насекомые и мелькает толстоватый мотылек. Он снова и снова измеряет расстояние между линзой и экраном и всякий раз, наталкиваясь на что-нибудь, выбивает слабосильную металлическую дробь. На скамьях переговариваются приглушенными голосами; то здесь, то там раздается покашливание, никто не курит. В комнате тепло.
Из соседнего хлева нет-нет доносится отрывистый лязг цепей, должно быть корова вздернула голову; время от времени в тишину врывается топот или чье-то копыто неистово скребет землю. Порывы ветра. Собачий лай. Из полутьмы перед экраном высовывается красное, удлиненное, брюзгливое лицо дедушки, даже тень, отбрасываемая его головой на экран, кажется брюзгливой. Сельский хозяин Пер Арне Шессель не смеется и не улыбается, он никому не подмигнет, не помашет, от него и кивка не дождешься, он попросту стоит, долговязый и угрюмый, как цапля, и постепенно шепот умолкает, в комнате водворяется тишина, редко кто кашлянет, да и то скорее для страховки, в общем, надеюсь, картина ясная.