Уроки
Шрифт:
Захожу в телефонную будку, лезу в карман за гривенником. Набираю две-три цифры и отрешенно вешаю трубку. Зачем приставать к человеку со своими сомнениями? Это меня они гложут. А его — ни капельки. Он, возможно, сейчас спокойно смотрит телевизор или читает. И нет ему никакого дела до того, что скажут мне в случае неудачи заводские друзья…
Назавтра я пришел в заочное отделение отмечаться и там встретился с ним. Он поздоровался со мной за руку — в глазах усталость.
— Не мог всю ночь уснуть, — сказал. — Переживаю за вас и Володю Порядина — самыми первыми ведь защищаетесь… Вчера, говорите, приехали? А чего ж не позвонили? Ах ты беда! Вместе бы и попереживали… Впрочем, по секрету сообщу, что,
Весной шестьдесят девятого года я переезжал из Донбасса на Урал, в Пермь. Поезд прибыл в Москву утром, времени до отхода «Камы» оставалось много, и я осмелился позвонить Дмитрию Михайловичу. После окончания института я не виделся с ним и теперь, набирая номер его телефона, волновался: захочет ли он встретиться со мной? Кто я ему сейчас? Бывший ученик, канувший неизвестно куда после госэкзаменов, не написавший своему учителю за три прошедших года ни строчки. К тому же я знал, Ковалев вел в Литинституте новый семинар, и ему теперь, наверное, не до бывших.
Трубку долго не снимали («Он, поди, за письменным столом сидит, а я его сейчас оторву от работы», — ругал я себя за бесцеремонный звонок). Но вот наконец узнаю его голос:
— Я слушаю. — И тут же — обрадованно: — Вы откуда звоните? С Курского? Приезжайте немедленно, я как раз чай собираюсь заваривать. Столько не видел вас!
У меня отлегло от сердца: не помешал, значит, ему, а если и помешал, то не так уж здорово (в противном случае он, не лицемеря, признался бы в своей занятости — такой человек).
Беговая улица, дом два. Этот адрес известен каждому его выпускнику, ибо за шесть лет учебы каждый побывал на квартире Дмитрия Михайловича много раз. Здесь хозяин привечал нас, угощал чаем, затем снимал стружку за неудачные стихи, а под конец, дабы студент уходил с легкой душой, рассказывал и о своих литературных трудностях («Не только вам одним достается по первое число»), по-отечески напутствовал и, уже у порога, рассказывал какую-нибудь курьезную историю из столичной писательской жизни.
Я коротко нажал на кнопку звонка, и дверь сразу же отворилась: ждали. Дмитрий Михайлович обнял меня, долго жал руку. Повесив мой плащ, пригласил:
— Проходите в кабинет, отдыхайте, а я сейчас…
Потом мы пили чай на тесной кухоньке. Было на столе: земляничное и малиновое варенье, засахаренная клюква, сливочное масло, копченая — тоненькими колясочками — колбаса, черный и белый хлеб… Из открытой кастрюли, стоявшей на плите, выглядывали закипавшие сосиски. Все для меня привычно. Только разговор другой.
— Вы здесь по делу? — мягко спросил Дмитрий Михайлович.
— Проездом.
— Куда, если не секрет?
— В Пермь.
— В гости?
— Жить.
— ?
— Жить. Поменял квартиру. В Россию потянуло… Хотел на родину переехать, в Курск, пришел в бюро обмена, а там говорят: «Курска нет. Есть Пермь. Хотите?» Я постоял две-три минуты, подумал. Пермь… Это — Кама, Виктор Астафьев, издательство (я давно мечтаю работать в издательстве). И согласился.
— Вы там хоть были?
— Восточнее Москвы никуда не ездил.
Дмитрий Михайлович поставил недопитую чашку.
— Ничего город. Без каменных громад, но не провинциален. Я в прошлом году был в Перми — на совещании молодых. Писатели там интересные — Радкевич, Давыдычев, Решетов. Да и среди молодых есть талантливые ребята. Приятно было с ними работать. — Ковалев, полузакрыв глаза, на минуту замолчал; мне показалось, он собирался с мыслями. — Только вот под конец один «непризнанный» мне настроение испортил… Мы как раз по Каме на катере прогуливались. Я сидел на корме, когда он подсел ко мне. Плотный такой, в очках, на плечи спадает шевелюра. Подсел и начал: «Вы
Он прервал свой монолог, извинился, кинулся к плите:
— Сосиски-то давно уже сварились.
Подал мне тарелку с горячими сосисками:
— Ешьте, вы ведь с дороги…
Я ел, а из головы не выходило рассказанное Дмитрием Михайловичем. Не переставал спрашивать себя: «А у меня хватило бы гражданской смелости сказать правду о молодом прозаике?»
Спрашивал — и совесть моя медлила с ответом.
В очередной раз я попал в Москву через год — посчастливилось с командировкой. Стоял май — теплый, ранний. На московских улицах звенели свежей листвой деревья. Во дворе дома, где жил Ковалев, росли роскошные тополя, уже достигшие пятиэтажной высоты. В молодой зелени неистово кричали радостные воробьи и прочие городские птахи.
Дмитрий Михайлович пребывал в хорошем настроении, суетился в прихожей возле меня:
— Снимайте свою куртку, вот тапочки… Вы давно пробовали конопляное масло? — спросил неожиданно.
— Сто лет назад. Еще в детстве.
— Вот я вас и угощу. Тут на днях ребята из Белоруссии приезжали — Брыль с Мележем, так гостинец привезли. Я это масло до беспамятства люблю. Жаль, что исчезло оно из употребления — то ли не из чего делать, то ли невыгодно.
— Лень.
— А может, ваше дело, и лень. Ну проходите, усаживайтесь.
Мне в этой небольшой двухкомнатной квартире всегда уютно, и чувствовал я себя здесь если не как дома, то очень уж раскованно и тепло. Нравилось рыться в интереснейших книгах, рассматривать всевозможные сувениры во главе с морской раковиной, по величине не меньше граммофонной трубы.
Снова кухонька, снова душистый цейлонский чай.
На этот раз заговорили о Есенине — близилось его семидесятипятилетие. Вернее, я слушал, а говорил в основном он, Ковалев:
— Статью вот о нем написал. В один «толстый» журнал. Боюсь, сократят — на мой взгляд, прямая получилась статья. У нас ведь любят, чтобы в юбилейных материалах побольше сиропа было. А разве совместимы эти два понятия — сироп и откровенный до боли поэтический мир Есенина?.. Кстати, — наливая мне очередную чашку, спросил Дмитрий Михайлович, — вы давно были на его могиле?