Ускоряющийся лабиринт
Шрифт:
Проснувшись на рассвете, он вновь ощутил прилив сил. На западе небо было белым и голубым, а на востоке, прямо над головой, раскинулась дорога, вымощенная ярко-розовыми облаками. Джон вознес хвалы двум своим женам, своей дочери — королеве Виктории, и вновь тронулся в путь.
Пройдя несколько миль, он остановился отдохнуть у ограды какого-то поместья. Из
Мир вокруг него начал гаснуть, исчезать. Остались лишь боль в коленях, голод, тяжесть в руках и биение в левом боку. У поля вдоль дороги он увидел сточную канаву и прилег туда поспать. Проснувшись, обнаружил, что замочил бок. Но поднялся на ноги и пошел во тьму, в ночь, во всеохватную мглу.
Утром его осенило. Он опустился на четвереньки и принялся есть сырую траву. Сладкая и незамысловатая, она была сродни хлебу. Тут он сообразил, что может съесть и кое-что еще, вытащил из кармана табак и принялся жевать его на ходу, сглатывая горькую слюну, пока не доел весь свой запас.
Он шел и шел. Труднее всего было идти по прямой. Перед ним возник город Стилтон. Пройдя пол города, Джон присел отдохнуть на посыпанную гравием дорожку и услышал молодой женский голос: «Бедняжка!» Женский голос постарше отозвался: «Да он притворяется». Когда он, зашатавшись, поднялся на ноги, старухин голос поправился: «Да нет, не притворяется». Не обернувшись, он пошел дальше.
Пройдя город насквозь, он собрался с силами и спросил у попавшейся навстречу молодой женщины: «Я дойду по этой дороге до Питерборо?» — «Да, — ответила
На окраине Питерборо его окликнули с телеги мужчина и женщина. Они оказались хелпстонские, из его родной деревни, и признали в нем своего бывшего соседа. Согнувшись в три погибели, он крикнул им, что не ел и не пил с тех самых пор, как вышел из Лондона. Они бросили ему с телеги пятипенсовик. Со словами благодарности он подобрал монетку и помахал им на прощанье своей вконец развалившейся шляпой.
У моста, над шумной речкой, Джон увидел маленькую таверну, где его пять пенсов превратились в хлеб и сыр на два пенса и в две полпинты пива. Жуя, он задремал, не в силах держать глаза открытыми, но вскоре пища придала ему сил. Он зашагал дальше, ноги после отдыха болели сильнее, но присесть у дороги он уже не мог: дом слишком близко, и, если его увидят знакомые, — стыда не оберешься.
Питерборо. Улицы. Окна. Люди. Лошади. Питерборо тает у него за спиной. Потом Уолтон. Потом Веррингтон. Еще миля-другая — и он на месте. Подле него остановилась телега, где сидели женщина, мужчина и мальчик. «Садись!» — крикнули ему, но он отказался: он уже совсем рядом, не стоит беспокойства. Однако женщина настаивала с такой страстью, что он даже озадачился, в своем ли она уме и не пьяна ли. «Я Пэтти, — сказала она. — Пэтти, твоя жена. Садись же». Они втащили его в телегу, и он, растянувшись на спине, проехал оставшиеся до дома несколько миль лежа. Глазел на облака, плывущие над головой. Чувствовал шершавые поцелуи Пэтти на своих щеках. «Джон, — говорила Пэтти, — бедный Джон. Ты почти дома. Ты тут». У него получилось. Все осталось позади. Пэтти стерла грязь с его лица своей чистой тяжелой рукой. Погладила по голове. Ноги у него задергались. Он повернулся лицом туда, откуда шел ее запах. Облизнул потрескавшиеся губы.
— Пэтти, — прошептал он. — Пэтти.
— Да, это я. Мы почти дома.
— Мария.