Устами Буниных. Том 1. 1881-1920
Шрифт:
[Запись от 6 июля 1902 года, сделанная в Одессе на даче Гернета (13-ая станция первого трамвая от Одессы на Большой фонтан).]
2 часа. Моя беленькая каморка в мазанке под дачей. В окошечко видно небо, море, порою веет прохладным ветром. Каменистый берег идет вниз прямо под окошечком, ветер качает на нем кустарник, море весь день шумит; непрестанно понижающийся и повышающийся шум и плеск. С юга идут и идут, качаются волны. Вода у берегов зеленая, дальше синевато-зеленая, еще дальше — лиловая синева. Далеко в море все пропадает и возникает пена, белеет, как чайки. А настоящие чайки опускаются у берега на воду и качаются, качаются, как поплавки. Иногда две-три вдруг затрепещут острыми крыльями, с резким криком взлетят и опять опустятся. […]
1903
[Конспект:]
1 Янв., Чехов: «Бунин и Найденов 1 в Одессе. Их там на руках носят». Мы с Н. жили в «Крымск. гост.» — Федоров и Лиза Дитерихс 2 .
1 февр., Чехов: «Андреева „В тумане“ хорошая вещь». Когда Андр[еев] рассказывал мне
16 февр., Чехов: «Бунин почему-то в Новочеркасске». Я был там у матери и Маши 3 .
Март — я в Ялте.
14 марта Чехов: «Тут М-me Голоушева 4 ». Я там с Федоровым и Куприным.
В начале апреля я с Федор[овым] уплыл в Одессу. Чехов: «Купр[ин] тоже уехал — в Птб». (Кажется, в Ялте был и Андреев).
Когда Елена Васильевна?
9 апреля я уплыл из Одессы в Константинополь.
[В архиве сохранилась копия (набросок?) письма Бунина брату. Письмо переписано на машинке, местами правка черными чернилами, рукой Бунина 5 .]
Константинополь, 12 Апр. 1903 г. Вечер.
Милый Юлинька,
Выехал я из Одессы 9 Апр., в 4 ч. дня, на пароходе «Нахимов», идущем Македонским рейсом, т. е. через Афон. В Одессу мы приехали с Федоровым 9-го же утром, но никого из художников, кроме Куровского, я не видел. Да и Куровский отправлялся с детьми на Куликово Поле — народное гулянье — так что на пароход меня никто не провожал. Приехал я туда за два часа до отхода и не нашел никого из пассажиров первого класса. Сидел долго один и было на душе не то что скучно, но тихо, одиноко. Волнения никакого не ощущал, но что-то все таки было новое… в первый раз куда-то плыву в неизвестные края… Часа в три приехал ксендз в сопровождении какого-то полячка, лет 50, кругленького буржуа-полячка, суетливого, чуть гоноровитого и т. д. Затем приехал большой, плотный грек лет 30, красивый, европейски одетый, и наконец, уже перед самым отходом, жена русского консула в Битолии (близ Салоник), худая, угловатая, лет 35, корчащая из себя даму высшего света. Я с ней тотчас же завел разговор и не заметил, как вышли в море. «Нахимов» — старый, низкий пароход, но зыби не было, и шли мы сперва очень мирно, верст по 8 в час. Капитан, огромный, добродушный зверь, кажется, албанец, откровенно сказал, что мы так и будем идти все время, чтобы не жечь уголь; зато не будем ночевать возле Босфора, а будем идти все время, всю ночь. Поместились мы все, пассажиры, в рубке, в верхних каютах, каждый в отдельной. За обедом завязался общий разговор, при чем жена консула говорила с ксендзом то по русски, то по итальянски, то французски, и все время кривлялась a la высший свет невыносимо. И все шло хорошо…медленно терялись из виду берега Одессы, лило вечерний свет солнце на немного меланхолическое море… Потом стемнело, зажгли лампы… Я выходил на рубку, смотрел на еле видный закат, на вечернюю звезду, но не долго: на верху было очень ветрено и продувало прохладой сильно. Часов в 10 ксендз ушел с полячком спать, грек тоже, а я до 12 беседовал с дамой — о литературе, о политике, о том, о сем… В 12 я лег спать, а утром, солнечным, но свежим, проснулся от качки, умылся, выпил чаю, пошел на корму… поглядел на открытое море, на зеленоватые, тяжелые волны, которые, раскатываясь все шире, уже порядочно покачивали пароход, и почувствовал, что мне становится нехорошо — и чем дольше, тем хуже. […] Затем заснул и проснулся в 11 ч. Балансируя, пошел завтракать, съел кильку, выпил рюмку коньяку, съел икры паюсной немного — и снова поплелся в каюту. Завтракал только капитан и полячок. Остальные лежали по каютам, и так продолжалось до самого входа в Босфор. Пустая кают-компания, утомительнейший скрип переборок, медленные раскачивания с дрожью и опусканиями — качка все время была боковая — тупой полусон, пустынное море, скверная серая погода… Проснусь, — ежеминутно засыпал, спал в общем часов 20, - выберусь на рубку, продрогну, почувствую себя снова еще хуже — и опять в каюту, и опять сон, а временами отчаяние: как выдержать это еще почти сутки? Нет, думаю, в жизни никогда больше не поеду. К вечеру мне стало лучше, но дурной вкус во рту, полное отсутствие аппетиту, отвращение к табаку и тупая сонливость продолжались все время. К тому же солнце село в тучи, качка усилилась — и чувство одиночества, пустынности и отдаленности от всех близких еще более возрасло. Заснул часов в семь, снова выпил коньяку, — за обедом я съел только крохотный кусок барашка, — изредка просыпался, кутался в пальто и плэд, ибо в окна сильно дуло холодом, и снова засыпал. В 2 часа встал и оделся, падая в разные стороны: в 4 часа, по словам капитана, мы должны были войти в Босфор. Выбрался из кают-компании к борту — ночь, тьма и качка — и только. Сонный лакей говорит, что до Босфора еще часа 4 ходу. Каково! В отчаянии опять в каюту и опять спать. Вышел в 4 часа — холодный серый рассвет, но не признака земли, только вдали раскиданы рыбачьи фелюги под парусами… кругом серое холодное море, волны, а внизу — скрип, качка и холод… Снова заснул… Открыл глаза — взглянул в окно — и вздрогнул от радости: налево, очень близко, гористые берега. Качка стала стихать. Выпил чаю с коньяком — и на рубку. Скоро сюда пришли и остальные, за исключением дамы, солнце стало пригревать, и мы медленно стали входить в Босфор…
До завтра, пора спать, Ґ десятого. В противоположном доме, который от Подворья отделен улицей в 2 шага, музыка. Что-то […] заунывно страстное. Играют, не знаю, на чем, — как будто на разбитом фортепиано… Теперь заиграли польку… В Подворьи тишина.
13 Апр. (воскресенье) 1903
Вход в Босфор показался мне диковатым, но красивым. Гористые пустынные берега, зеленоватые, сухого тона, довольно резких очертаний. Во всем что-то новое глазу. Кое-где, почти у воды, маленькие крепости, с минаретами. Затем пошли селения, дачи. Когда пароход, следуя изгибам пролива, раза
[Продолжение конспекта:]
Где я весной и летом? В Огневке? Летом, конечно, в Огневке, переводил «Манфреда» 6 .
Конец сентября — я в Москве: Чехов из Ялты сестре (или Книппер?): «Скажи Бунину…»
В октябре — я тоже в Москве: Чехов 28 октября: «Бунину и Бабурину привет». Бабурин — Найденов.
[Впоследствии Бунин писал о Найденове 7 :]
[…] Мы познакомились с ним вскоре после того, как на него свалилась слава, — именно свалилась 8 — быстро стали приятелями, часто виделись, часто вместе ездили — то в Петербург, то на юг, то заграницу… В нем была смесь чрезвычайной скрытности и чисто детской наивности. […]
[Продолжение конспекта:]
Любочка?
Декабрь — я в Москве, последние встречи с Чеховым 9 . Репетиции «Вишневого сада». Макс Ли 10 . (В ном[ерах] Гунста первая ночь — в это время или раньше?) Тут, кажется «Чернозем» 11 .
24 Дек. мы с Найденовым уехали в Ниццу. Макс с нами — до Варшавы. Мы в Вену, она в Берлин 12 .
[Теперь в сохранившихся конспектах Бунина наступает перерыв в несколько лет.
В 1904 году Бунин потерял сына, одаренного мальчика, умершего после скарлатины. Бунин, разлученный с сыном, нежно любил его всю жизнь.]
1905
[Записи, относящиеся к 1905 году, привожу по книге Веры Николаевны 1 , так как оригиналов в архиве не нашла.]
В 1905 году, с конца сентября и до 18 октября я последний раз гостил в опустевшем, бесконечно грустном ялтинском доме Чехова, жил с Марьей Павловной и «мамашей», Евгеньей Яковлевной. Дни стояли серенькие, сонные, жизнь наша шла ровно, однообразно и очень нелегко для меня: всё вокруг, — и в саду, и в доме, и в его кабинете — было, как при нем, а его уже не было! Но нелегко было и решиться уехать, прервать эту жизнь. Слишком жаль было оставлять в полном одиночестве этих двух женщин, несчастных сугубо в силу чеховской выдержки, душевной скрытности; часто я видел их слезы, но безмолвно, тотчас преодолеваемые; единственное, что они позволяли себе, были просьбы ко мне побыть с ними подольше: «Помните, как Антоша любил, когда вы бывали или гостили у нас!» Да и мне самому было трудно покинуть этот уже ставший чуть ли не родным для меня дом, — а я уже чувствовал, что больше никогда не вернусь в него, — этот кабинет, где особенно всёосталось, как было при нем: его письменный стол со множеством всяких безделушек милых, изящных, но всегда дививших меня, — я бы строки не мог написать среди них, — его узенькая, белая, опрятная, как у девушки, спальня, в которую всегда отворена была дверь из кабинета. А в кабинете, в нише с диваном (сзади кресла перед письменным столом), в которой он любил сидеть, когда что-нибудь читал, лежало «Воскресение» Толстого, и я все вспоминал, как он ездил к Толстому, когда Толстой лежал больной в Крыму, на даче Паниной.
[17-го октября 1905 года, узнав о революции, Бунин решил поспешно уехать из Ялты.]
«Ксения» 18 Октября 1905 года
Жил в Ялте, в Аутке, в чеховском опустевшем доме, теперь всегда тихом и грустном, гостил у Марьи Павловны. Дни всё время стояли серенькие, осенние, жизнь наша с М. П. и мамашей (Евгенией Яковлевной) текла так ровно, однообразно, что это много способствовало тому неожиданному резкому впечатлению, которое поразило нас всех вчера перед вечером, вдруг зазвонил из кабинета Антона Павловича телефон и, когда я вошел туда и взял трубку, Софья Павловна 2 стала кричать мне в неё, что в России революция, всеобщая забастовка, остановились железные дороги, не действует телеграф и почта, государь уже в Германии — Вильгельм прислал за ним броненосец. Тотчас пошел в город — какие-то жуткие сумерки и везде волнения, кучки народа, быстрые и таинственные разговоры — все говорят почти то же самое, что Софья Павловна. Вчера стало известно, уже точно, что действительно в России всеобщая забастовка, поезда не ходят… Не получили ни газет, ни писем, почта и телеграф закрыты. Меня охватил просто ужас застрять в Ялте, быть ото всего отрезанным. Ходил на пристань — слава Богу, завтра идет пароход в Одессу, решил ехать туда.
Нынче от волнения проснулся в пять часов, в восемь уехал на пристань. Идет «Ксения». На душе тяжесть, тревога. Погода серая, неприятная. Возле Ай-Тодора выглянуло солнце, озарило всю гряду гор от Ай-Петри до Байдарских Ворот. Цвет изумительный, серый с розово-сизым оттенком. После завтрака задремал, на душе стало легче и веселее. В Севастополе сейчас сбежал с парохода и побежал в город. Купил «Крымский Вестник», с жадностью стал просматривать возле памятника Нахимову. И вдруг слышу голос стоящего рядом со мной бородатого жандарма, который говорит кому-то в штатском, что выпущен манифест свободы слова, союзов и вообще всех «свобод». Взволновался до дрожи рук, пошел повсюду искать телеграммы, нигде не нашел и поехал в «Крымский Вестник». Возле редакции несколько человек чего-то ждут. В кабинете редактора (Шапиро) прочел, наконец, манифест! Какой-то жуткий восторг, чувство великого события.