Устойчивое развитие
Шрифт:
– Ты как? – спросила Мила.
– О, каким будет завтрашний день в этом мире большом и враждебном, кто пройдет по бурлящей воде, кто напрасно распнет сам себя? Это судьба, – привстав, я прочитал строчки из песни как тост и чокнулся с Милой.
И правда – судьба. Я чувствовал освобождение и удовольствие. Отчего-то чем крепче устаешь, тем блаженнее отдых, чем труднее задача, тем ценнее ее выполнение. Я допил остывающий чай с наслаждением, большими глотками.
Разместившись в палатке, я приготовился вслух читать на ночь «Соглядатая» Набокова. Эта книжечка была самой тонкой из нечитанных,
К утру тело ломило; все затекло, икры и бедра отваливались, а задница горела огнем от стертой сиденьем велика кожи. Вслед за этим подтянулось легкое похмелье. Червяком я выполз из кокона, умудрившись не разбудить Милу.
Стадо кабанов метрах в тридцати от нас наблюдало за жизнью залива и ждало рассвета – и самки, и средние, прошлого года, подсвинки, и еще полосатые малыши стояли у воды; крупные для годичного подроста свиньи – скорее всего, уже взрослые, но слабые самцы, которые иногда прибиваются к таким стадам, – рылись в корнях прибрежных кустов. Я, кряхтя, встал и закурил. Кабаны ничего не почувствовали: ветер дул с их стороны. Тут я ощутил, что горят не только задница, но и ладони, натертые рулем. Пошел к воде, чтоб охладить их, и тут кабаны меня причуяли. Пара тех самых ущербных самцов отскочила рывком метров на пять-семь, но самая крупная самка повернулась ко мне и замерла, и поросята, вслед за нею, тоже.
Кабаны были вечными. Они, колено за коленом, жили на косе, и сильные самцы приходили, и делали кабанят самкам, и покидали стадо, и самки боролись за жизнь стада, и дюны наступали, и коса ползла, теснимая ветрами, а человек только высадил сосны, чтоб немножко задержать это мощное движение. Кабаны пережили племена людей – одно за другим, сменявших друг друга раз в несколько сотен лет. Кабаны жили здесь, когда дремучие прибалтийские болотные люди охотились на них. Кабаны жили, когда немецкие колонизаторы строили поселки, которые казались им уютными, но на деле уютными у немцев бывают лишь кладбища, кресты которых теперь все глубже уходят в пески.
От этого племени до наших времен сохранились только эти кресты, несколько домов в поселках и самая большая в мире птичья ловушка. Гигантская, в десятки метров длиной, сеть, похожая на воронку, каждую весну поворачивается раструбом высотой со взрослую сосну на юг. Птицы попадают в воронку, которая сужается. Птицы, ведомые внутренним компасом, попадают в тупик и не могут вылететь обратно – им попросту не хватает для того ума.
Мы помогали ученым разобрать сеть: разложить ее в песках и траве во всю длину, а потом и поднять, чтобы птицы влетали внутрь получившегося конуса и их можно было окольцевать специальными трекерами, чтобы потом отслеживать, куда же они отправились, и понимать, много ли из них погибло. Работа орнитологов забавна: каждый их подопечный должен попасть в безвыходное положение, чтобы потом оказаться на карте, стать меткой, обрести фиксацию. В картографическом смысле все, чего
Мы съездили к границе, мы взбирались на дюны, на самые высокие из них, носящие имена – Высота Эфа, например, – мы смотрели на залив, на море, мы прогулялись в роще кривых и низкорослых сосен, мы попали на старое кладбище, поросшее мхом, минутные гости, мы коснулись вечности ценой романтического преодоления, то есть ценой окончательно, уже, наверное, до мышц стертой кожи на моей жопе и слез Милы.
На третий день, и на четвертый день, и на пятый день лил дождь, и в пятый день вроде как мы решили никуда не ехать, но оказалось, что еды маловато, и мы поехали в магазин, который, конечно, был километрах в пятнадцати, то есть это все тридцать туда-обратно, и я стирал задницу уже до кости, но терпел во имя любви или из-за гордости, трудно разобрать мотивы, а Мила отчего-то отстала, и когда я оглянулся, я увидел, что она ревет. Просто ревет. Ревет, потому что дождь.
Мы добрались до палаток, и Мила, рыдая, переоделась и залезла в спальник, чтобы дальше рыдать уже в тепле и сухости. Мила была до крайности безутешна.
– Поедем в отель, – предложил я.
У меня не было выбора. И у нее не было выбора.
– Поехали, – с какой-то доселе невиданной для меня интонацией проговорила. Не проговорила даже, а этак обиженно процедила.
Наверное, я с трудом скрывал ликование. Наверное, Милу зацепила моя фраза, что-то о том, что проверку в палатках кто-то не прошел, а условие-то было, мол, такое, что если проверку не пройдем, то ничего не выйдет.
Радость ее бессилия. Триумф моего превосходства. Ты круче собственной женщины. Любимой женщины. Скажи себе это. А потом подумай над тем, что сказал, посуди сам – и давай-ка четко, Штапич: «Ты, мягко говоря, болен, победитель, блять».
Мы сняли на окраине Зеленоградска единственный доступный номер. Номер для инвалидов на втором этаже, с балкона которого можно было спрыгнуть на дюну и потом залезть обратно.
Мила сидела на балконе в халате, мерзла, пила кофе, угощалась завтраком, смотрела на море, слушала море, все думала о чем-то и молчала. Поскольку я больше смерти боюсь ее молчания, я начал нервничать. Потом она смотрела кино. Какие-то корейские мелодрамы. На вопросы отвечала односложно. «Все в порядке, просто хочется тишины», – говорила. Потом захотела гулять. И мы пошли на ночной пляж и предались там тому, чему нормальные люди, одетые по погоде, в пальто, не предаются на ночных пляжах в апреле, и нас застукали местные подростки с фонарями, и было страшно весело, и Мила заявила, что проверку мы прошли, и оба, ровно как герои Кустурицы, беспардонно романтичные.
Конец ознакомительного фрагмента.