Утехи и дни
Шрифт:
Но небо заволокло, пойдет дождь, бассейны, в которых больше не сверкает ни один клочок лазури, кажутся невидящими глазами или вазами, полными слез. Нелепый фонтан, подхлестываемый ветром, все быстрее и быстрее возносит к небу свой гимн — теперь столь смешной. Бесполезная нежность сирени бесконечно печальна. А там, бросив поводья, в застывшем и яростном взлете, мраморными ногами горяча коня, несущегося головокружительным и неподвижным галопом, — на черном небе, не сознавая, без конца трубит всадник.
II. Версаль
Канал, который самого разговорчивого человека заставит замечтаться и около которого я всегда бываю счастлив, весел или печален.
Истощенная осень, больше не согреваемая редким солнцем, теряет одну за другой свои последние краски. Пламенный багрянец ее листьев, пылавших таким огнем, что всю вторую половину дня и даже утром они создавали иллюзии ликующего заката, — погас. Одни только далии, индийские гвоздики и хризантемы, желтые, фиолетовые, белые и розовые, еще сверкают на мрачном и горестном лике осени. В шесть часов вечера, когда проходишь по Тюильри, однотонно-серому и обнаженному, под небом таким мрачным, где черные деревья каждой веткой говорят о своем отчаянии, одновременно могучем и бессильном, — куст этих осенних цветов, внезапно
4
А особенно после Мориса Баресса, Анри де Ренье, Роберта де Монтескье Фезенсак.
III. Прогулка
Хотя небо было так чисто и солнце уже посылало тепло, — ветер дул все такой же холодный, деревья были такими же обнаженными, как зимой. Чтобы развести огонь, мне пришлось срезать одну из тех веток, которые я считал мертвыми, и из нее брызнул сок и замочил мою руку до локтя, — так под замерзшей корой обнаружилось трепетное сердце. Между стволами по-зимнему обнаженная земля заполнялась анемонами и фиалками, а реки, еще вчера темные и пустые, — нежным небом, синим и живым, погружавшимся в них до самого дна. Не тем бледным и утомленным небом прекрасных октябрьских вечеров, которое ложится на дно вод и, кажется, умирает там от любви и грусти, нет! — ярким и горячим небом, по нежной и смеющейся лазури которого ежеминутно проходили серо-голубые и розовые тени; то не были тени задумчивых облаков, а блестящие скользкие плавники окуня, угря или корюшки. Опьяненные радостью, они сновали между небом и травами в своих лугах и в своих лесах, которые сияющий гений весны наполнил таким же очарованием и блеском, как и наши. И, скользя свежей струей по их голове, между ребрами, под брюшком, воды тоже спешили, бежали журча и весело погоняя впереди себя солнце.
Не менее отрадно было видеть птичий двор, куда пришлось пойти за яйцами. Солнце, как поэт вдохновенный и плодовитый, который не боится распространить красоту на места наиболее скромные, которые до сих пор как будто искусство не интересовало, — солнце согревало творческую силу навоза, нервно вымощенного двора и грушевого дерева, дряхлого, как старая служанка.
Но что это за особа в царственных одеждах, выступающая среди деревенской утвари, лапами чуть касаясь земли, словно из страха замарать их? Это птица Юноны, сверкающая не мертвыми каменьями, а глазами самого Аргуса — павлин, чья баснословная роскошь здесь поражает. Так, в день празднества, за несколько минут до прибытия гостей, в платье с переливающимся тонами шлейфом, с парюрой на царственной шее, с эгреттами в волосах — блистающая хозяйка дома проходит своим двором на глазах у восхищенных, столпившихся у решетки зевак, чтобы отдать последние приказания либо ожидать прибытия принца крови, которого она должна встретить у самого порога.
Но нет, павлин проводит свою жизнь здесь — подлинная райская птица на птичьем дворе, среди индюшек и кур, как пленная Андромаха, которая прядет шерсть среди рабынь, но не покидая, как она, великолепия царских регалий и наследственных драгоценностей — Аполлона узнают всегда, даже и тогда, когда, сидя, он пасет стада Адмета.
IV. Семья, слушающая музыку
Для семьи поистине живой, в которой каждый мыслит, любит и действует, отрадно иметь сад. Вечерами, весенними, летними и осенними, окончив работу, все собираются в саду, и как бы ни был мал он, как близко ни отстояли бы одна от другой противоположные изгороди, они не настолько высоки, чтобы нельзя было видеть большой клочок неба, к которому каждый подымает глаза молча, в задумчивости. Ребенок думает о будущем: о доме, в котором он поселился с любимым товарищем, чтобы никогда не расставаться с ним, о неведомом земли и жизни; молодой человек думает о таинственном очаровании той, которую любит; молодая мать — о будущем своего ребенка; женщина, не знавшая раньше потрясений, вдруг обнаруживает под внешней холодностью мужа мучительное раскаяние, пробуждающее в ней сострадание. Отец, следя взглядом за дымом, подымающимся где-то над крышей, останавливается мыслью на мирных сценах своего прошлого, которое в зачарованной дали озаряет вечерний свет; он думает о своей близкой смерти, о жизни детей своих после его смерти. И так душа всей семьи возносится к закату, а могучая липа, каштан или сосна посылает на нее благословение своего упоительного аромата или своей почтенной тени.
Но для семьи поистине живой, в которой каждый мыслит, любит и действует, — для семьи, имеющей душу, насколько отрадней, если душа эта может вечером воплотиться в голосе чистом и неиссякаемом, голосе молодой девушки или молодого человека, обладающих даром музыки или пения. Посторонний, проходя мимо сада, где семья пребывает в молчании, побоится своим приближением нарушить тот транс, в который все погружены; но если бы прохожий, не слыша пения, видел только родственников и друзей, это пение слушающих — он был бы почти уверен, что все они присутствуют на незримо совершающейся мессе, до
V
Парадоксы сегодняшнего дня суть предрассудки завтрашнего, раз самые грубые, самые неприятные предрассудки сегодняшнего дня в известный момент, когда мода ссудила их своей хрупкой грацией, могли казаться чем-то новым. Многие женщины наших дней желают освободиться от всех предрассудков, подразумевая под предрассудками принципы. Это-то и есть их самый тяжкий предрассудок, хотя они украшают себя им словно нежным цветком, несколько странным. Они полагают, что нет заднего плана ни в чем, и все рассматривают в одной плоскости. Они смакуют книги, — даже самую жизнь, как прекрасный день или апельсин. Они произносят слово «искусство», говоря о портнихе, или «философия», говоря о «парижской жизни». Они покрылись бы краской стыда, если бы им пришлось что-то оценивать, о чем-то судить, сказать: «Это хорошо, это плохо!» Раньше, когда женщина поступала хорошо, это было победой ее морали, т. е. ее мысли над ее инстинктом. Если теперь женщина поступает хорошо, то только вследствие победы инстинкта над моралью, т. е. над теоретической безнравственностью (пример: пьесы Галеви и Мейака). При крайнем ослаблении всех уз, и моральных и социальных, женщины колеблются между этой теоретической безнравственностью и инстинктивной добротой. Они ищут одного только сладострастия и находят его лишь тогда, когда не ищут, когда добровольно страдают. Такой скептицизм и такой дилетантизм в книгах неприятно поразил бы, как вышедший из моды наряд. И в вопросах моды на то или иное миросозерцание женщины не только не оракулы, но скорее не поспевающие за модой попугаи. Еще в наши дни дилетантизм им нравится и, пожалуй, им к лицу. Если он и делает неровным их поведение, то нельзя отрицать того, что он придает им уже поблекшую, но все еще милую грацию. Их постоянное отплытие к берегам духовной Киферы [5] , где наслаждение находят не столько их притуплённые чувства, сколько их воображение, их сердце, ум, глаза, обоняние, слух, — придает их позам некоторую сладострастность. Я полагаю, что самые зоркие из портретистов нашего времени не изобразят их чопорными. Их жизнь благоухает, как распущенные косы.
5
«Отплытие на Киферу» — картина Ватто. (Прим. ред.)
VI
Честолюбие опьяняет больше, чем слава. От алчбы все расцветает, от обладания все увядает; провести всю жизнь в грезах лучше, чем прожить ее, хотя и жить значит тоже грезить, только не так таинственно и не так ясно грезить в тяжелом, темном сне, подобном состоянию сознания жвачных животных. Пьесы Шекспира, когда их смотришь из своей рабочей комнаты, кажутся прекрасней, чем когда видишь их на сцене. Поэты, создавшие вечные образы любовниц, часто знали одних служанок из гостиниц, между тем как сластолюбцы, наиболее внушающие зависть, не в состоянии постичь смысл жизни, которую они ведут, вернее, которая ведет их.
Я знал мальчика десяти лет со слабым здоровьем и не по летам развитым воображением, который глубоко полюбил девочку старше себя духовной любовью. Он часами просиживал у окна, чтобы увидеть ее, когда она будет проходить мимо, плакал, если не видел ее, еще больше плакал после того, как видел. Он редко бывал с нею. Он перестал есть, перестал спать. В один прекрасный день он выбросился из окна. Сначала думали, что он решился на смерть, не надеясь на то, что когда-нибудь соединится со своей подругой. Оказалось, что, напротив, перед тем он очень долго с ней говорил: она была чрезвычайно с ним мила. Тогда явилось предположение, что он предпочел отказаться от скучной жизни, предстоявшей ему, после того опьянения, какое, быть может, никогда не суждено было испытать вновь. Частые признания, которые он прежде делал одному из своих товарищей, навели на мысль, что он испытывал разочарование каждый раз, когда видел царицу своих грез; но лишь только она уходила, его богатое воображение возвращало девочке всю власть и у него снова являлось желание видеть ее. Каждый раз он пытался найти причину своих разочарований в случайных обстоятельствах, сопровождающих встречу. После этой последней встречи, когда он поставил свою подругу на высшую ступень совершенства, он, с отчаянием сравнивая это относительное совершенство с совершенством абсолютным, с каким он сжился, — он выбросился из окна. Став после этого идиотом, он прожил очень долго, забыв все, что думал, забыв голос своей подруги, которую встречал, не узнавая. Несмотря на мольбы и на угрозы, она вышла за него замуж и умерла много лет спустя, так и не добившись того, чтобы он узнал ее.
Такова и жизнь, как эта маленькая подруга. Мы грезили о ней и мы любим о ней грезить. Не нужно пытаться изживать ее: впадешь в идиотизм, как тот мальчик, но идиотизм придет не сразу, ибо все в жизни деградирует постепенно. Через десять лет уже не узнаешь своих снов, отказываешься от них, живешь как вол, ради того, чтобы в данный момент щипать траву.
VII
— Капитан, — сказал вестовой несколько дней спустя после того, как тот поселился в маленьком домике, в котором, по выходе в отставку, должен был жить до самой смерти (больное сердце, конечно, не заставит долго ее ждать), — капитан, теперь, когда вам недоступна любовь, недоступна дуэль, может быть, развлекут вас книги. Что мне купить вам?