Утехи и дни
Шрифт:
— Откуда ты знаешь это, раз ты сам ничего не испытал? — спросила Виоланта.
— Я размышлял над этим, — ответил Огюстен. — Но я надеюсь, что скоро вы почувствуете отвращение к этой пошлой жизни.
Виоланта все больше и больше скучала; она никогда уже не бывала веселой. И вот тогда безнравственность света, к которой до сей поры она относилась равнодушно, поразила и жестоко оскорбила ее. Так суровая погода сражает тело, ослабленное болезнью и неспособное к сопротивлению.
Однажды, когда она одна прогуливалась по пустынной улице, из экипажа, приближения которого она сначала не заметила, вышла какая-то дама и направилась прямо к ней. Подойдя, дама спросила, не Виоланта ли она Богемская, и представилась приятельницей ее
— Хотите, я представлю вас принцессе Мизенской?
— Нет! — ответила Виоланта.
— Не будьте такой робкой, — сказала вдова. — Я уверена, что вы ей понравитесь. Она очень любит красивых женщин.
С этого дня Виоланта приобрела двух смертельных врагов, принцессу и вдову, которые говорили повсюду, что она чудовищно горда и развратна. Виоланта узнала об этом и заплакала от жалости к самой себе и от сознания, что женщины так коварны. Она давно уже привыкли к коварству мужчин. Вскоре она начала каждый вечер говорить мужу:
— Послезавтра мы навсегда уедем в Стири.
Но как раз наступал вечер бала, на котором она надеялась веселиться больше, чем на других, и блеснуть лучшим своим платьем. Глубокая неудовлетворенная потребность в работе воображения, в творчестве, в одинокой созерцательной жизни и в самопожертвовании, доставляя ей страдания и мешая найти в светской жизни хотя бы тень радости, теперь уже слишком притупилась, перестала быть достаточно острой для того, чтобы заставить ее изменить жизнь, отказаться от света и выполнить предначертание своей судьбы. Она продолжала вести пышный и наскучивший ей образ жизни, и постепенно ее существование, которое могло стать очень значительным, сделалось почти ничтожным, являясь лишь печальной тенью благородной судьбы, чьи предначертания она могла бы выполнить, если бы не забывала о них с каждым днем все больше и больше. Великая потребность в любви к ближним, которая, как морской прилив, могла бы омыть ее сердце, встречала на своем пути тысячи плотин, воздвигнутых эгоизмом, кокетством и честолюбием. Доброта нравилась ей теперь только как изящное занятие. Она еще была способна помогать другим, жертвуя деньгами, заботой и досугом, но часть ее души уже ей не принадлежала. Она еще читала и мечтала по утрам, лежа в кровати, но мысли ее были фальшивы, скользили по поверхности, и занята она была только самоанализом, сладострастно и кокетливо любовалась собой, как бы созерцая себя в зеркале. И если бы в это время ей доложили о приходе гостей — у нее не хватило бы силы воли отказать им в приеме, чтобы вновь вернуться к своим мечтаниям или чтению. Теперь в ее представлении очарования времен года существовали только для того, чтобы окрасить ее изящество. Зима сулила ей удовольствие быть кокетливо-зябкой, а веселье охоты сделало ее сердце недоступным грустному очарованию осени. Иногда, гуляя в одиночестве по лесу, она пыталась вновь отыскать естественный источник истинных радостей. Но мрачную красоту леса она нарушала ослепительной яркостью своих платьев. Наслаждаясь своей элегантностью, она не могла радоваться одиночеству и мечтам.
— Мы уедем завтра? — спрашивал герцог.
— Послезавтра, — отвечала Виоланта.
Потом он перестал спрашивать ее об этом. Горевавшему Огюстену Виоланта написала: «Я вернусь, когда немного состарюсь». — «Ах! — ответил Огюстен не раздумывая, — вы отдаете им свою молодость, вы никогда не вернетесь в Стири!»
И она не вернулась.
Будучи молодой, она оставалась в свете,
Светская суетность и меломания Бувара и Пекюше [3]
I. Светская суетность
— Почему бы нам не вести светского образа жизни, раз наше общественное положение теперь упрочено? — спросил Бувар.
Пекюше был почти того же мнения; но для того чтобы блистать в свете, следовало бы изучить вопросы, которые там обсуждались.
Современная литература — вопрос первостепенной важности.
3
Мнения, приписываемые здесь двум знаменитым героям романа Флобера, разумеется, не являются мнениями автора.
Они подписались на целый ряд различных журналов, пытались писать критические статьи, добиваясь изящества и легкости формы, руководствуясь той целью, какую себе поставили.
Бувар заявил, что всякая критика, даже преподнесенная в шутливой форме, в свете неуместна. И они решили вести беседы о прочитанном, подражая манере светских людей.
Бувар облокачивался о камин и осторожно, боясь запачкать, теребил в руках специально вынутые для этого перчатки. Пекюше он называл для полноты иллюзии то «мадам», то «генерал».
Часто они ограничивались только этим. Но случалось, что один из них обрушивался на какого-нибудь автора, в то время как другой тщетно пытался его остановить. Впрочем, они поносили всех. Леконт де Лиль был слишком бесстрастен, Верлен — слишком чувствителен. Они мечтали о золотой середине, не находя ее.
— Почему Лоти всегда однотонен?
— Все его романы построены на одной ноте.
— У его лиры только одна струна.
— Но и Андре Лори не лучше: он водит нас ежегодно по новым странам и смешивает литературу с географией. Только его форма, пожалуй, неплоха. Что касается Анри де Ренье, то это мистификатор или сумасшедший — одно из двух.
— Брось-ка ты это дело, старина, не этим ты вывезешь современную литературу из ужасного тупика, — говорил Бувар.
— Зачем их насиловать? — говорил Пекюше тоном снисходительного короля. — Может быть, в этих жеребятах течет горячая кровь. Дадим им волю; страшно только, как бы они не промчались мимо цели, если отпустить поводья. Но, в конце концов, даже экстравагантность является признаком богатой натуры.
— Но они сокрушат все барьеры! — кричал Пекюше. Он горячился, наполняя уединенную комнату шумным отрицанием всего и всех: в конце концов, можете говорить сколько вам угодно, что эти строчки разной длины — стихи, я отказываюсь принимать их за что-либо иное, кроме прозы, и к тому же — прозы, лишенной всякого смысла!
У Малларме тоже не больше таланта, чем у других, но зато он блестящий говорун. Какое несчастье, что такой одаренный человек сходит с ума каждый раз, когда берет в руки перо! Эта странная болезнь казалась им необъяснимой. Метерлинк пугает, но пугает грубыми, недостойными театра приемами; его искусство волнует нас подобно преступлению. Это ужасно. И кроме того, его синтаксис поистине жалок.
Они остроумно раскритиковали этот синтаксис, пародируя диалог глагольным спряжением: «Я сказал, что вошла женщина. — Ты сказал, что вошла женщина. — Вы сказали, что вошла женщина. — Почему сказали, что вошла женщина?»