Утешитель
Шрифт:
– Прохожу через двор в лавку, – щебетала она, – и вижу: на помойке кормятся чайки. Ты знаешь, это птицы, которые должны ловить мелкую рыбешку. Зачем они на помойках?
– Они хищники. Даже мышей ловят.
– А мне это показалось ужасным. Красивые птицы – и вдруг – помойка. Это ужас. Ты знаешь, какой он – ужас? Серый, мягкий, липкий и в острых и твердых лохмотьях. И в клочьях страха.
– Никакого ужаса нет, – успокаивал К. М. – Про ужас – страхи напущенные. Also sprach Dostojewsky. [6]
6
Так
– Я его знаю, – удивлялась она, поднимая брови. – Он худой, страшный, с бородой и глубокими неподвижными глазами. Он живет в конце улицы и выходит вечером перед закрытием магазина. Я его видела два раза. Мы с ним раскланялись и разошлись молча.
– Ну, голубушка! Я вижу, ты далеко не дурочка.
– Далеко не, – рассмеялась она, – а близко? Ты ешь, ешь, а я дальше стану рассказывать. Представляешь, пока ты спал в бреду или бредил во сне – как правильно? – я пробовала стихи сочинять и даже выработала свой стиль.
– Интересно. Многие сходят в могилу, не испытывая сладости собственного стиля, а ты… Прочти что-нибудь.
Она возвела глаза к потолку и заунывно продекламировала:
Праматерь наша, Ева,За яблочко со древаПожертвовала Раем,А мы за то страдаем.– А дальше? – спросил он.
– Это все. Страдаем и все. Этим завершается – как его? – импульсивный, но многозначительный поступок Евы, ее гражданственный акт в пользу человечества. Нравится?
– Очень. Свежий и неожиданный катрен. Только не читай вслух много. К твоему стилю, как к новому блюду, надо привыкать.
– Сегодня вечером в поезде я тебе еще почитаю.
– В поезде? Разве мы куда-нибудь едем?
– Мы получили письмо и едем в твою родную деревню чинить крышу. Вот. – Она из-под книги извлекла конверт.
К. М. взял письмо и тотчас узнал братнины буквы, толстые и кривые, как худой забор у огорода, не для красоты, а чтоб козы не топтали. «Брат крыша прохудилась и угол рядом с яблоней просел приезжай станем крыть новым железом и нижние венцы менять и мать зовет Герасим».
– Давно? – спросил К. М.
– Вчера утром. Я успела взять билеты на сегодняшний ночной поезд и послала телеграмму, чтоб Герасим встретил нас. И я ходила по лавкам и накупила всякой всячины.
11
Вечером приехали на вокзал, старый, несуразный, замызганный, почти провинциальный: темные и в позднюю пору не работающие ларьки, урны, полные мусора, отдельные и группами люди, какие-то вагоны и поезда, черневшие на дальних путях, запах сырой копоти и трухлявого кирпича, ветер, поверху трясший мелким решетом с дождем, – все это наполняло ощущением всех и всяческих мыслимых утрат.
– Нам сюда, – указала она на полураскрытую дверь вагона.
В вагоне было пусто и темно, только у окон сквозь грязные стекла силился пробиться рассеянный желтоватый свет, слабый и обманчивый, а высокие спинки сидений, казалось, скрывали множество молчаливых, жующих
– Пожалуйста, – попросил К. М., – если можно, закройте вагон на ключ. Мы едем до конца и будем спать всю ночь.
Проводница постояла, глядя в пустоту вагона, и когда К. М. сунул ей в карман деньги, молча повернулась и ушла, тяжело ступая. Глухо брякнула ключом, закрыла дверь.
– Как таинственно и страшно! – услышал он влажный шепот от окна. Увидел мягкие очертания головы, угадал полураскрытые губы. – Сядь рядышком и не бойся, – прошептала она, блеснув таинственно глазами. Он рассмеялся и сел. – Ты филин, – тем же шепотом сказала она, прижимаясь мягким и теплым плечом и бедром. Ее волосы пахли угарной влагой и кожа лица матово блестела. – Мы оба ночные птицы. Полетим в ночное никуда. Ты знаешь, есть утреннее никуда, оно сначала розовое и прозрачное, а затем желтое и пыльное, как ядовитый туман. Есть дневное никуда, оно совсем бесцветное. И есть ночное никуда, оно наполнено запахами, шорохами, тайной.
Он молчал. Тишина и темнота и слабый желтый свет в окна приносили покой, мир, безмятежность. Он задремал и не заметил, как вагон вздрогнул, дернулся вперед и заскользил, постукивая и поскрипывая. Огни в окнах отплывали назад, сменяясь резкими тенями и силуэтами столбов и зданий, изредка врывались внезапные, все разом обозначавшие потоки сильного света станционных прожекторов, потом снова внутри пустого вагона метались тени быстрее и быстрее, пока поезд набирал ход.
Проснулся К. М. под утро. Поезд стоял. Она спала, положив голову на его плечо. Во сне лоб ее был бледен и нежен, ресницы темными полукружьями оттеняли щеки и, как у всякого спящего, лицо казалось замкнутым, чужим, прекрасным. Он осторожно шевельнулся, высвободил плечо. Она слабо качнула ресницами, чмокнула губами, легко вздохнула и отодвинула голову, продолжая спать.
Поезд, неподвижный и молчаливый, стоял возле полустанка, выгнувшись дугой во всю длину. Маленькое чистое здание станции было пустым. По платформе невдалеке прохаживались редкие пассажиры. Все остальное пространство занимал лес и низкое сиренево-бледное небо над ним. Где-то в лесу резко, механически кричал петух.
К. М. походил по платформе, покурил, вернулся в вагон. Она еще спала, но как только он сел, тотчас проснулась и, не открывая глаз, снова положила голову ему на плечо.
– Я думала, ты никогда не вернешься, – сказала она.
– Почему?
– Не знаю. Проснулась, а тебя нет. А по небу летают большие вороны, и крылья у них как растопыренные руки. Я подумала, ты с ними. Одна из них все оглядывалась на лету, и я решила, это ты.
Поезд тронулся с места, в окне проплыло чистое здание разъезда, кусты, низко подрезанные деревья, придорожный шлагбаум на переезде, лысые поляны, редкие песчаные овраги и снова лес, то лиственный, то хвойный, он пошел пестро-зеленой стеной, а вдоль нее волнами взбегали, падали на непрерывно мелькавших столбах телеграфные провода.