Утопический капитализм. История идеи рынка
Шрифт:
Радикальность и четкость его теорий контрастируют с незавершенностью и неясностью концепции Пейна. Но эти два мыслителя обращаются к разной публике. Годвин считал себя чистым теоретиком, он стремился писать лишь для ограниченной публики и предпочел опубликовать книгу в дорогом издании и малым тиражом. Пейн же, напротив, был популярным писателем. «Common Sense» и «Rights of man» пользовались огромным успехом в книжных магазинах. Пейн – современник эпохальных битв и революций во Франции, Великобритании и США. Чтобы влиять на реальность, он должен был с ней считаться.
Однако, несмотря на все отличия Пейна и Годвина между собой, у них вырисовывается один и тот же образ общества и его будущего. Общество рынка как плоскость угасания политического остается непреодолимым горизонтом их теоретической мысли.
Это представление о сворачивании и угасании традиционной политики проявляется также в распространении идеологии политической простоты. Этот вопрос – в центре произведений Годвина и Пейна. Понятие политической простоты отсылает у них к двум аспектам. Прежде всего к ограничению собственно сферы политики в обществе. Сюда попадает уже упомянутая нами тематика сужения области полномочий правительства. Но сюда также входит и утверждение простоты политической сферы в новом мире. В действительности править должны законы. Именно этим восхищается Пейн в строящейся Америке. «В Америке правит закон, – пишет он в «Common Sense». – Точно так же, как при абсолютистском правлении
Эта простота не мешает признанию социальной сложности. Наоборот. Ибо социальная сложность саморегулируется благодаря законам рынка, если только она не нарушена и не стеснена особыми формами социализации. Вот почему Пейн, как и Смит, жестко критикует всевозможные хартии и корпорации, мешающие функционировать обществу как рынку. Годвин идет еще дальше. Действительно он отвергает все ассоциации и политические партии, которые, на его взгляд, по сути представляют собой недопустимое вмешательство в действие морального закона. В этом состоит пункт его решающего расхождения с Берком. Действительно, с точки зрения Берка, политика неустранима, поскольку она есть искусство, а вовсе не частная наука, которую можно включить в общую науку, например науку об обществе или об экономике. Таким образом, для него политика неизбежно сложна. «Человеческая природа запутанна, – пишет он, – и предметы общества настолько сложны, насколько это вообще можно представить; вот почему простая власть в деле распоряжения или руководства обществом уже не подходит ни для природы человека, ни для характера его дел» ( R'eflexions sur la R'evolution de France. P.110). Этот вопрос стоит в центре полемики, которую Пейн развивает против него в первой части «Rights of man». По Пейну, оппозиция между старым и новым равнозначна оппозиции между сложным и простым: революция призвана упростить мир. Вот почему он мечтает о том, чтобы побороть врага – полную противоположность простоты, которой он так жаждет. Показательны его строки из «Common Sense»: «Преимущество абсолютистских правительств в том, что они просты; и если народ страдает, он знает, откуда происходят его страдания, он знает, что в этом случае делать, и не обескуражен. Но конституция Англии столь безмерно сложна, что нация может страдать годами, не понимая, откуда происходит зло; каждый политический врач ( sic) станет советовать свое лекарство» (Р. 68). Пейн жаждет революции, которая попросту перевернула бы мир. Поэтому сложное общество вдвойне опасно, на его взгляд. Оно опасно одновременно с философской и с тактической точки зрения. Берк кажется более проницательным: он изобличает упрощающие теории, пугающие право народа с его реальной властью; он постигает природу процесса, который ведет от теоретического упрощения к практической девиации. «Именно дурная склонность к тому, чтобы идти самыми короткими путями и попадаться на мелкие уловки обманчивой простоты, – отмечает он, – породила в столь многих частях света сомнительные правительства; именно это вызвало к жизни прежнее сомнительное французское правительство, именно это породило сомнительную республику в Париже» ( Consid'erations. Р. 308–309). Он первым поймет механизм, благодаря которому демократическая простота может обернуться тоталитаризмом, поскольку, в отличие от деспота, который вполне уязвим, «целый народ никогда не может служить примером самому себе».
Впрочем, Годвин, в отличие от Пейна, не отверг бы подобное рассуждение. В «Enquiry concerning political justice» даже встречается решительная критика якобинских революций: он обвиняет их в том, что они хотят насильно загнать общество в схемы, сфабрикованные их политическим воображением. У него политическая простота проявляется прежде всего в полной интериоризацииполитики гражданским обществом. Политика в буквальном смысле растворяется в частных суждениях всей совокупности индивидов. Вот почему «позитивная искренность» и «общественный контроль» – в центре его философской системы. Социальный порядок – целиком и полностью внутри общества. Он – результат существования каждого на виду у всех. «Контроль каждого за поведением своих соседей, – пишет он, – будет представлять собой совершенно непреодолимую цензуру» ( Enquiry. Р. 554). Позитивный закон и правительство, то есть политика, заменяются у Годвина внимательным цензурирующим оком общественного мнения как последней инстанции. Он считает, что и политика и юстиция как институты могут быть изъяты из жизни общества. Таким образом, выдвинутый им принцип общественного порицания как способа заставить людей делать добро (который позднее систематизировал Бентам) вполне логично сопровождается полной интериоризацией социального принуждения. Его «око общественного суда» превращает все общество в тюрьму, наподобие паноптикона, о котором мечтал Бентам. Его демократический анархизм плавно перетекает в тоталитаризм с человеческим лицом: в тоталитаризм невидимого, вездесущего, безграничного принуждения, которым нагружает себя все общество, стирая всякую границу между частной и общественной сферами.
К счастью, Годвин ожидает, если так можно выразиться, постепенного осуществления этой концепции через медленную нравственную трансформацию индивидов и сурово отвергает позиции своих современников-радикалов, которых он упрекает в желании уничтожить политику политикой же.
Радикальный самоконтроль общества, за который ратует Годвин, тем не менее противоречив по определению. По его мнению, этот самоконтроль подразумевает уменьшение роли экономики в обществе, в то время как вся годвиновская социальная философия – высшая точка осуществления рыночной концепции общества. Это следует пояснить. Годвин представляет отказ от политики, основываясь на терминологии Смита. Но непременное условие осуществления своего проекта он видит в равенстве условий, которое только и способно гарантировать, на его взгляд, полную социальную текучесть. В то же время Годвин признает, что именно на экономическом уровне производится фундаментальное неравенство. Признавая тот факт, что «любовь к дифференцированию» – источник человеческих страстей, он не считает возможным ее уничтожить, но лишь полагает, что из экономической сферы ее можно перевести в сферу культуры. Чтобы, попросту говоря, различие между интеллектуалом и поэтом или между артистом и оратором заменяло неравенство между богатым и бедным. Годвин показывает себя настойчивым сторонником ограничения экономического развития и, в частности, осуждает современную технологию (здесь он косвенным образом присоединяется к неявной гипотезе об умеренности по общему согласию, на которой построена «Теория нравственных чувств» Смита, – об этом мы говорили в предыдущей главе). Но при этом он делает более уязвимым принцип естественной гармонии интересов, на который опирается вся его философия. Последняя представляется, таким образом, внутренне противоречивой.
Во всех этих случаях, идет ли речь о Годвине или Пейне, идеология политической простоты проявляется в перенесении идей Смита на политическую почву, обосновывая либеральный идеализм или еще утопический либерализм как осуществление демократии.
Реализация всеобщего избирательного права – один из базовых принципов демократии. Но можно ли считать, что он является тем же самым в политике, чем в экономической и социальной сфере является невидимая рука? Ответив на этот вопрос, мы сможем понять связи между современной концепцией демократии и представлением об обществе как
По Годвину, демократия не является политическим режимом в собственном смысле слова, она есть общественное состояние. Показательно, что он определяет ее как «систему правления, при которой каждый член общества рассматривается как человек и не более того» ( Enquiry. Р. 486). Демократия, таким образом, идентифицируется с равенством условий, это состояние, при котором «каждый человек рассматривается как равный» (Ibid.). На его взгляд, она не имеет ничего общего с коллективным способом принятия решений; она не является народным волеизъявлением. «Голос народа, – пишет он, – не есть "голос правды и Бога", как это иногда нелепо утверждают; всеобщий консенсус не может ложное сделать истинным» ( Enquiry. Р. 196). Действительно, править может только естественный закон. Люди же могут лишь интерпретировать этот закон и следовать ему, этот закон есть власть, которой они не могут избежать. Вот почему даже «самый многолюдный форум и самый уважаемый сенат не могут учредить ни единого правила справедливости, которое уже не существовало бы как таковое до их решения» (Ibid. Р. 197). Демократия как коллективное осуществление свободы, таким образом, сводится к признанию превосходства морального закона. Она существует лишь как интеллектуальное созерцание необходимости, если воспользоваться гегелевским языком. Поэтому демократия как реализация народного суверенитета, не признающая никакой внешней по отношению к себе инстанции, опасна; она может привести человечество к потере себя.
В то же время Годвин признает, что настоящая демократия как равенство условий, связанное с угасанием политического, еще не осуществлена. Поэтому он допускает возможность некой переходной формы. Но насколько радикальным выглядит он в выстраиваемой им перспективе, настолько же осторожным и умеренным он оказывается, когда речь заходит о путях ее претворения в жизнь. Отвергая, в отличие от английских радикалов, любые политические решения и ратуя за угасание политики, он вверяет элите задачу постепенного введения человечества в царство частного суждения. «Гениальные мужи, – пишет он, – должны проявить себя и посвятить себя анализу общественной машины, они должны показать, как разные ее части связаны между собой, и найти ее неполадки и способы их устранения. Только так и возможно осуществить великие реформы» [172] . Действительно, только эта элита обладает необходимыми знаниями и достаточно полной добродетелью, чтобы вести общество к его будущему. По Годвину, нет никакого противоречия между целью и средствами в таком решении, поскольку он понимает демократию как определенное общественное состояние, а не как форму политического режима. Более того, stricto sensu, политическая демократия противоположна демократии, поскольку подразумевает неизбежное допущение принципов представительства и большинства. Как и Руссо, он действительно считает, что суверенитет не может делегироваться представителям. Но, в то время как Руссо, чтобы обосновать эту невозможность, опирается на глобальное видение общества, Годвин основывается на радикально атомизированном представлении об обществе. Принцип репрезентативности предосудителен потому, что общество для него – собрание индивидов; этот принцип противоречит утверждению абсолютного верховенства частного суждения. По этой же причине он отвергает и принцип большинства, который привел бы к отчуждению у меньшинства права на осуществление частного суждения. Впрочем, большая часть классических теоретиков общественного договора, от Гоббса до Руссо, тщательно избегали этой проблемы отношения «большинство/меньшинство», настаивая на консенсусном характереизначального контракта, основанного на добровольном решении. В этом смысле применение принципа большинства по сути означало бы оправдание социального исключения.
172
«The Enquirer» (1797), цит. в: Krammick I. Введение к «Political Justice».
Позицию Томаса Пейна по этому вопросу выявить сложнее. В сущности, он разделяет одновременно и концепцию Годвина, и традиционное политическое видение. Для него демократия – и социальное состояние, и политический режим. Но он внимательно и последовательно различает демократию и представительство, утверждая, что это две разные вещи. Именно это и позволяет ему примирить две концепции демократии. Он понимает демократию как социальное состояние, а представительство – как политическую форму. Последняя кажется ему технически необходимой, но при этом ее задача – сформировать правительство, не возвышающееся над обществом, со строго ограниченной сферой полномочий.
Весь ход рассуждений Пейна, впрочем, строится на чисто экономическом понимании роли правительства, и именно это определяет всю его логику. Он не забывает о том, что именно девиз « no taxation without representation» [нет представительства – нет и налогов] мобилизовал колонистов Америки против Великобритании. Цель политики, таким образом, состоит не в том, чтобы управлять обществом, политика – лишь место управления общими для всех граждан экономическими интересами (именно эти общие экономические интересы и определяют гражданство). Его видение политического вопроса в этом пункте полностью совпадает с подходом Смита, который тот развивает в книге V «Богатства народов». Именно это ограничение политической сферы позволяет ему оригинально подойти к вопросу отношений между меньшинством и большинством и пойти дальше простого указания на возможную опасность угнетения меньшинства большинством. Политические предпочтения, сведенные к экономическим интересам, общим для разных граждан общества, понимаются у него в тех же терминах, что и предпочтения в обычном экономическом обмене. «Каждый человек, – пишет Пейн, – является собственником правления, – и он рассматривает правление как необходимую часть дел, которые он должен вести. Он проверяет затраты и сравнивает их с возможными выигрышами; и прежде всего он не следует обычаю, который заключается в том, чтобы слепо идти за теми, кто при других формах правления зовется лидерами» ( Rights of man. P. 206). Коль скоро политическая жизнь и всеобщее избирательное право сводятся к расчету затраты/выигрыши, понятие большинства и меньшинства теряет, действительно, всякий смысл. Меньшинство существует лишь постольку, поскольку есть проигравшие в экономическом обмене. В этом смысле, подобно тому как в обмене товарами всегда присутствует взаимная выгода, результат всеобщего голосования всегда выгоден всем. Продолжая его рассуждения, можно было бы утверждать, что понятия большинства и меньшинства для политического порядка суть то же самое, что «справедливая цена» в экономической мысли Средневековья: они состоятельны лишь до тех пор, пока экономический обмен или политические выборы рассматриваются как игра с нулевой суммой. Великий перелом, произведенный Смитом в экономической теории, состоял как раз в этом: показать, что обмен, производимый на базе расширения и разделения труда, выгоден каждому из затронутых им партнеров. Перенося эту концепцию Смита в политическую сферу, – а это перенесение стало возможным благодаря экономическому пониманию политической сферы, – Пейн, таким образом, закладывает основы нового представления о демократии. Интересно, между прочим, подчеркнуть, что современная американская школа «Public choice» лишь развивает этот подход, задаваясь целью распространить применение классических экономических понятий на анализ всех видов социальной и политической деятельности [173] .
173
См., например: Buchanan J., Tullock G. The Calculus of consent (logical foundations of constitutional democracy). Chicago, 1962; и в частности, главу XVII «The orthodox model of majority rule».