Утренний взрыв (Преображение России - 7)
Шрифт:
— Нет, отчего же, — я вас понял, понял, — успокоил его Алексей Фомич. Потому и понял, что сам иногда так же думаю… Думаю, да, но-о… не желаю так думать, — в этом разница! Нахожу доводы, чтобы так не думать… и вот почему. Живопись — это мысль, мысль, воплощенная в краски… А без мысли человек — что же он? Мычать, траву щипать и жвачку жевать? И хвост у него непременно вырасти должен: не умеешь мыслить, — махай хвостом!.. После этой войны будет всем ясна катастрофа с мозгом! Способность мыслить замрет надолго, и не у нас только, а во всей Европе… Разве в германской, австрийской, французской, итальянской армиях нет художников, поэтов, молодых философов, людей науки? Есть сколько угодно, и могли бы они вон
— А каким же образом… могли бы они… протестовать? — с заметным любопытством спросил старец, поднимая повыше нависшие было на глаза белые брови. — Писать об этом в газеты? А газетам разве позволят… это печатать? Не-ет! Нет, не позволят такое печатать, нет…
— Выйти на улицы, — вот что должны сделать женщины!.. Выйти на улицы всем, везде, во всех городах и селах сразу, — тогда это будет внушительно! Выйти и кричать: "Довольно!"
Так как Алексей Фомич, увлекшись, сам выкрикнул это, не соразмерив силы своего голоса с небольшими комнатами невредимовского дома, то отворила дверь и вошла обеспокоенно мать Нади, Дарья Семеновна, и Петр Афанасьевич тут же обратился к ней с видом настолько серьезным, что она могла принять его вполне за шутливый:
— Вот что вам надо делать, Дарья Семеновна, — выйти на улицу и там кричать: "Довольно войны!.. Сыты мы вашей войной!.. Прекратить немедленно!"
Алексей Фомич удивился, что старец проговорил это, хотя и сильно тряся головою, но без обычных для него пауз, и, представив свою картину «Демонстрация», на которой он шел вместе с Надей и двумя студентами, братьями Нади, сказал значительно:
— Этот-то выход на улицу и можно будет назвать голосом народа!
О том, что на фронте в Галиции серьезно ранен сын Алексея Фомича, знала уже Дарья Семеновна: он рассказал это ей тут же, с приходу, когда не видел еще старика Невредимова. И она не только покачала сокрушенно головой, но еще и потянулась к его губам своими в знак семейного сочувствия в беде. Нашла и слова утешения, что теперь уж Ваню выпустят в отставку, а что касается бицепса, заметила, что бицепс — это ведь не вся же рука, что и кроме бицепса на руке много мускулов, и авось они приучатся его, этот вырванный бицепс, заменять и двигать руку.
— Да, вот, и в самом деле, — отозвался на это обнадеженный Алексей Фомич. — Лишь бы только пальцы могли шевелиться вполне послушно, лишь бы кисть они могли держать крепко, — кисть, карандаш, уголь!.. Ведь техника-то у него уже есть, — ее бы, технику, не потерять совсем, — совсем, — это важно! — а что она окажется, конечно, неминуемо ниже, чем была, это… это, может быть, и преодолимо, а?.. Лишь бы не было каких-нибудь осложнений при лечении, как это иногда бывает…
Теперь, войдя, Дарья Семеновна глядела
— Женщины, Дарья Семеновна, — ведь это же половина человечества, а после больших войн, — это уж нам говорит статистика, — их становится больше, чем мужчин, и если они о себе не заявляют громко, то кто же виноват в этом? Только они же сами! И мне, — лично мне, — должен вам признаться в этом, кажется вот теперь, что война их раскачает, и не у нас только, а во всем мире, — культурном, разумеется, мире, который и войну эту затеял… Но у нас в особенности! Если не женщины, то кто же? Женщины должны начать у нас революцию, — вот к какому выводу я прихожу!
Захлопотавшаяся по сложному хозяйству, весьма уже пожилая, мать восьмерых детей, кроткая на вид Дарья Семеновна совсем не похожа была ни на какую деятельницу революции. Она только слабо, одними уголками губ и глаз улыбнулась на то, что было сказано ее зятем с таким подъемом, а между тем ведь ни на одну минуту не могла забыть она, что все пятеро сыновей ее были взяты в армию…
— Дарья Семеновна!.. Телеграмму вам телеграммщик принес, — приотворив немного дверь, но не просовывая в нее даже и головы, сказала в это время кухарка Невредимовых Аннушка, и Алексей Фомич увидел, как сразу угасла улыбка на лице Дарьи Семеновны, как это лицо побледнело.
Точно кольнуло его, поднялся со стула Сыромолотов, чтобы поглядеть в окно на двор. Он уже приготовился увидеть опять того же старичка с суковатой палкой, но телеграмму принес другой, совсем почти еще мальчишка, вида беспечного, даже, пожалуй, озорного, но тоже с кожаной блестевшей на солнце черной сумкой через плечо и с палкой, только гладкой и потоньше, чем у старичка.
— Что бы это могла быть за телеграмма?.. От кого это? — встревоженно спросил Петр Афанасьевич, и голова его при этом не то что задрожала, а как-то даже дернулась раза три.
— В прапорщики, должно быть, произвели Сашу и Геню, — догадался что ответить ему Алексей Фомич: он знал, что пока еще в школе прапорщиков были оба младшие сыновья Дарьи Семеновны.
— А может быть, да… Может быть, так и будет, — пытался успокоить себя старец. — Я забыл уж, когда их туда зачислили, в школу прапорщиков, но могли… могли ведь выпустить и досрочно…
И, подняв брови, зашевелил он губами, чтобы высчитать, вышел ли срок к производству племянников его в прапорщики, но… это оказалось уже ненужным: вошла Дарья Семеновна с телеграммой, которая, как рассмотрел издали Алексей Фомич, не была распечатана ею.
— Ну что? — спросил он ее вполголоса.
— Боюсь я, — прошептала Дарья Семеновна, и Сыромолотов ее понял: он взял телеграмму из ее рук, как-то совершенно бездумно положил ее в карман пиджака и тут же вышел из комнаты.
— Что там, а?.. От кого? — спросил старец, по лицу Дарьи Семеновны стараясь угадать, кто и о чем телеграфирует.
— Это так себе… Это, наверно, пустяки какие-нибудь, — попробовала солгать не только ему, но и себе самой мать пятерых сыновей, служивших в армии.
И прошло еще с полминуты, когда снова приотворилась дверь, и Алексей Фомич, так же как перед тем Аннушка, не показываясь сам и даже ничего не говоря, только поманил ее пальцем.
И она пошла, еле отрывая от пола сразу похолодевшие и очужевшие ноги и держась за сердце. А так как она забыла затворить за собою дверь, то напрягший весь свой слух Петр Афанасьевич слышал, как вскрикнула она: "Петичка!.. Петя!.." — и как потом зарыдала неудержимо, не справившись с материнским горем.
Больше уж незачем было Петру Афанасьевичу спрашивать, что там, в этой зловещей телеграмме: он догадался, что на фронте убит его любимец, в честь его получивший имя свое, инженер-путеец Петя, прапорщик-сапер…