Уйди во тьму
Шрифт:
— Та-ак, — сказал он, заглядывая на заднее сиденье. — Все готовы? — Он слабо улыбнулся. — А-а, вижу. Все в порядке, можно ехать.
Итак, они наконец двинулись в путь: Долли и Лофтис рядом, Элла Суон — на откидном сиденье, прямая как палка, в черном шелковом платье и кружевах рококо, голова склонена то ли в раздумье, то ли в горе. Она молчит, и мистер Каспер на переднем сиденье включает мотор. Лофтис видит в маленьком зеркальце его веснушчатый лоб и рыжие волосы. Однако они проехали следом за катафалком не более ста ярдов, как вдруг катафалк свернул к обочине, остановился, и Барклей, высунувшись со встревоженным видом, поманил мистера Каспера.
— О Господи, — сказала Долли, — о Господи.
— Что случилось… — начал было Лофтис, нагнувшись вперед, но мистер Каспер
Долли положила руку ему на плечо.
— Мужайся, Милтон, — сказала она.
Он молча поднял голову и уставился на катафалк. И отвернулся, словно получил удар, поскольку в этом затененном шторками полумраке увидел гроб, где лежала его любовь, которая — он вдруг с ужасом понял — должна сегодня исчезнуть навсегда. Право же, подумал Милтон, это больше, чем он способен вынести. Он отвернулся от катафалка и, выгнув шею, стал смотреть на залив. Долли прошептала что-то нежное, успокаивающее, безобидное и невнятное; он пропустил это мимо ушей, подумав: «Господи, как она действует мне на нервы». А впереди мотор катафалка зловеще громыхнул, слабо запульсировал и астматически задохнулся — с минуту голубой дымок витал по лимузину и растаял в воздухе. «Иисусе, — подумал Лофтис, — этого мне не вынести». Возле дамбы, куда он обратил взгляд, осматривая залив, был маленький клочок земли с травкой и платаном — поддеревом цветной мальчишка и его девчонка мутузили друг друга. Она, смеясь, схватила его — большой ее рот был широко раскрыт, округлен от восторга. «Попалась!» — крикнул мальчишка, и они покатились под тощий кустик и там замерли. Лето. Солнце безмятежно освещало залив. Группа суденышек для ловли устриц стояла на якоре вдалеке — они, точно коровы, смотрели все в одном направлении и, как коровы, почти незаметно повернулись: переменился ветер. Вверху, на небосводе, вспыхивал бледный свет — он появлялся яркими продолговатыми вспышками на фоне облаков, недвижно громоздившихся на горизонте. Свет был яркий и неприятный, несущий какую-то угрозу, — он наполнил Лофтиса чувством бури, опасности и предстоящего разрушения. «О Господи, — подумал он с легкой дрожью, — чем я завтра займусь?»
Должно быть, он при этом бессознательно вздохнул, издал какой-то звук, — возможно, поскольку снова почувствовал на своей руке мягкую, обтянутую перчаткой руку Долли, и ее голос нежно произнес:
— Я с тобой, дорогой. Я тут. Не волнуйся: я с тобой.
Он посмотрел на нее и попытался улыбнуться.
— Я не очень хорошо себя чувствую, — сказал он. Он вспомнил сцену в ресторане, и желудок его забунтовал. — Ничего хуже со мной еще не случалось.
— Дорогой мой, — сказала она, — надо мужаться. — Глаза ее сочувственно блестели, в них было искреннее, безграничное обожание — знакомое выражение, которое постоянно появлялось у нее, когда она была рядом с ним.
— Мне было плохо, — сказал он.
— О Господи! — воскликнула она. — О, мой дорогой.
— Меня вырвало. С желчью. Я бы слег. В любой другой день.
— Ох, бедный ты мой!
Она снова взяла его руку, и он намеренно раздраженно ее отдернул. В прошлом он жадно наслаждался бы ее чувством, купался в этой теплой атмосфере преданности. Последние годы он опирался на то, как она с неизменной любовью и желанием смотрит на него, — возможно, сам того не сознавая, опирался как на подпорку или костыль вместе с виски и с Пейтон; это поддерживало его, помогая жить, несмотря на немыслимое убеждение, что жизнь его не богата событиями, что нет в ней цели и вознаграждения. Это лицо, этот взгляд, это обожание во взгляде были уже достаточной ему наградой. Долли была покорной и боготворила его, и поэтому он ее любил. Так повелось с самого начала: он говорил — она слушала, а под этой своеобразной смесью достоинства и самоуничижения бежал ручеек чувства, которое они оба вынужденно именовали любовью.
Однако сейчас — как не
— В чем дело, дорогой? — спросила Долли.
Он взглянул на нее. Она выглядела обиженной — обиженной, потому что он отнял у нее свою руку.
— В чем дело? — переспросил он. — О Господи, да право же… — И отвел глаза.
— Да, — мягко произнесла она. — Да, дорогой. Конечно. Я понимаю. Хотела бы я найти такие слова, от которых тебе стало бы легче. — Она порылась в сумке в поисках носового платка и промокнула глаза. — Но в такое время слова бессильны.
Он молчал. В лимузине стало отчаянно жарко. Элла Суон молча провела рукой по лбу. В воздухе удушливо пахло солью и дегтем, напоминая о море, о жаре, о загнивании. Лофтис скрестил ноги, развел их и непонятно почему чихнул — неужели они никогда не починят этот мотор? Раздалось слабое позвякиванье — он увидел торчащий под капотом катафалка зад мистера Каспера, обтянутый блестящей черной материей.
— Все, что пытаешься сказать в подобное время, — добавила Долли, — звучит так неуместно. — Она помолчала. — Почему-то.
«Да успокойся же. Просто помолчи».
Из-за угла выскочил огромный грузовик и, тяжело сотрясаясь, промчался мимо них к станции. На боку у него были большие красные буквы:
СКЭННЕЛЛБочки с табаком высоко подпрыгивали в воздухе. Грузовик исчез позади них, оставив за собой слегка едкий запах табака. Мистер Каспер распрямился и вытер руки. Барклей залез в катафалк и включил мотор — тот издал громкий кашляющий звук, словно пес, выплевывающий с кашлем кость, и заработал; зонт голубого дыма вознесся в небеса, а Барклей отважно помахал из окна рукой. Мистер Каспер повернулся с расстроенным видом и залез на переднее сиденье. Катафалк поехал.
— Мне ужасно неприятно, — сказал мистер Каспер. — Ужасно. В такой день…
Речь его перешла в неразборчивый, еле слышный шепот, и лимузин тоже начал двигаться. По обе стороны дороги тянулись поля, заросшие болотной травой, шуршавшей в знойном воздухе; первые приземистые неприглядные городские дома замаячили впереди. По лимузину гуляли порывы воздуха, жаркого, насыщенного запахом мертвой рыбы и гниющей травы. Лофтис слышал доносившиеся с судостроительной верфи, находившейся недалеко, за болотом, звуки падающего металла, клепальных молотков, свисток поезда. Они проехали мимо маленького цветного мальчика, дувшего в жестяной рог, — он вытаращил глаза, глядя на катафалк, большие черные зрачки так и шныряли от удивления. Лофтис заерзал, взглянул на часы, снова скрестил ноги, думая: «Ну разве не достаточно чувства раскаяния? Неужели никак нельзя все это исправить? Неужели недостаточно этого горя? Сколько еще это продлится? Что я могу сделать?» Его по-прежнему преследовал призрак отца, слова, сказанные много лет назад, — старик, у которого неясность выражений часто походила на торжественную манеру речи и торжественную мудрость, но который тем не менее — несмотря на смесь догматизма и дезинформации, пробивавшуюся сквозь жалкие архаичные эдвардианские усы в виде скромного протеста непонимающего человека миру, давно ушедшему вперед, оставив его позади, — умудрился сказать если не действительно мудрые вещи, то по крайней мере долговечные общеизвестные истины, прошедшие проверку временем…
«Сын мой, никогда не позволяй страсти руководить тобой. Взращивай надежду, как цветок на голой земле беды. Если любовь разожгла пламя твоего богатого воображения, страсть сгорит в этом пламени, и лишь любовь выстоит… Послушай, сын мой…
Поверь мне, мальчик, у тебя хорошая женщина».
Лофтис заморгал, снова чихнул. Старик исчез с призрачной улыбкой благодушия; висячие неухоженные пятнистые усы перестали шевелиться, растаяли как дым…