В больнице для умалишенных
Шрифт:
Напротив того, Ваня имеет идеалы хотя скудные, вроде марфориевской карьеры или целодневного пребывания в фруктовой лавке Одинцова, но зато вполне определенные. Это идеалы неотразимые, вне которых он ничего другого не понимает, ни к чему другому не может стремиться. Эта исключительность значительно помогает ему. Потомок первобытных пензенских корнетов, он твердой ногой идет по наторенной ими колее, не смущаясь ни изменяющимися по сторонам видами, ни даже препятствиями, которые время и непогоды устраивают на самой колее. Он не слыхал ни о каких «союзах», и лишь понаслышке знает о «собственности», но зато знает меч и Одинцова. Выступив однажды на брань с мечом в руках, он имеет лишь одно ясное представление: что этим мечом следует действовать сверху вниз. И если б кто-нибудь ему сказал, что не произойдет особенного ущерба, если меч будет вложен в ножны прежде, нежели «все» враги Одинцова будут перебиты, он прямо назвал
Представьте себе, что я заточен вместе с Ваней в каком-нибудь чрезвычайно маленьком мире, где мы не можем ступить шагу, чтоб не столкнуться друг с другом и не вызвать друг друга на борьбу. Ясно, что выход из этого положения может быть один: либо мы сотрем друг друга с лица земли, либо сделаемся сиамскими близнецами. Но стереть Ваню с лица земли мне не под силу: это до такой степени очевидно, что я даже и в мысли не держу подобного предприятия. Остается, стало быть, сделаться его сиамским близнецом. И вот, я покоряюсь этому, но, в то же время, по обычаю всех слабохарактерных людей, покоряюсь неискренно, а, так сказать, середка наполовину. В уме моем созревает целый план: нельзя ли как-нибудь обойти Ваню, то есть и ему кое-что из своих идеалов уступить, да и его заставить тоже кое-что уступить. План этот так нравится мне, что я, не откладывая дела в длинный ящик, начинаю усовещивать и убеждать моего друга, и делаю это тем охотнее, что самое умственное его убожество, казалось бы, должно облегчить выполнение моей задачи.
– Ваня! – говорю я ему, – ты хоть бы что-нибудь почитал!
– А! да! – отвечает он, смотря на меня с какою-то совершенно безумною рассеянностью, – почитать! да! почитать! А вы знаете, mon oncle, что я вчера с Сережей Подснежниковым побился об заклад, что сразу десять коробок висбаденских слив съем? Одну за другой… понимаете! Разом! sans desemparer! не сходя с места И съел-с!
– И съел! да?! Vous etes un noble coeur, Jean! У вас благородное сердце, Жан! Но все-таки, душа моя, ты хоть бы легонькое что-нибудь… Взял бы, например, «Старейшую Российскую Пенкоснимательницу»… если передовые статьи трудны для тебя – ну, хоть бы фельетонцу попробовал!
– А! да! вы говорите: «фельетонцу»! Это хорошо… «фельетону»! Да! да! да! А какой нам сегодня Одинцов ликер посулил… et bien! je ne vous dis que ca! прекрасный, скажу я вам! Нарочно выписал! Я, признаюсь, давно уж этот ликер угадывал! J'ai eu comme un pressentiment! У меня было как бы предчувствие! Давно уж я ему говорил: все у тебя, Одинцов, хорошо; да вот нет этого ликера… ты понимаешь!.. нет этого ликера, который бы… и разом и исподволь… понимаешь! И вот, только теперь он отыскал именно то, что следует! Mais j'espere que vous etes des notres, mon oncle! Но я надеюсь, что вы разделите с нами компанию, дядюшка! Мы пробуем… не правда ли?
И так далее, то есть на все мои просьбы «почитать» он непременно ответит каким-нибудь известием из мира овошенных товаров: либо о вновь привезенном и дотоле неведанном сыре, либо о балыке, имеющем совершеннейший вид янтаря…
Я не спорю, что и я мог бы покорить Ваню, если б на его приглашения с тою же первобытною непреклонностью отвечал: дотоле не пойду с тобой в «закусочную», доколе ты не расскажешь содержания хотя одного фельетона. Но в том-то и дело, что высшее развитие, которым я так горжусь, поселило в моей душе бесчисленное множество противоречий, отнимающих у меня всякую возможность действовать непреклонно. Мне все как-то кажется, что Ваня человек, и в этом качестве не недоступен убеждению. Что вот я сегодня, для смягчения его, съем сотню устриц, завтра выпью залпом стакан коньяку, а послезавтра и он кое-чем меня порадует: сначала прочитает заглавие, потом пробежит строчку или две, потом улыбнется (бедный! ему так мало надобно, чтоб прийти в веселое настроение духа!), а затем – глядь! – и весь фельетон проглотил!
Но тут-то именно и кроется мое заблужденье. Поцелуевы никогда ни перед чем не отступали и никогда никому не уступали. Ласковое обхожденье только разжигает их упорство.
Представьте себе такую картину. Ваня с ногами лежит на грязном обтрепанном диване, украшающем устричную конуру, и без перемежки мечет в меня, сидящего тут же, стрелами своего остроумия.
– Удивляюсь, – говорит он, – как «некоторые люди» находят время что-нибудь читать. Я, например, никогда такого желания не испытал. И полагаю, что никто не назовет меня за это скотом. Не правда ли, mon oncle? Да-с; полагаю-с. А если б такой откровенный человек нашелся, то я желал бы видеть, с какою бы он вышел отсюда рожею! Mais… n'est-ce pas? Не правда ли?
– Но, душа моя… отчего же, однако, не почитать?!
– Оттого, повторяю я, что у меня нет для этого времени… est-ce clair? ясно? И я в свое время читал… я прочел всего Габорио, всего Поль де Кока, всего Феваля… que sais-je! всех не упомнишь! Но теперь, когда у меня явились серьезные занятия… je me soucie bien de vos Feval! очень мне нужны ваши Февали! И я надеюсь, что никто не назовет меня за это ни скотом, ни ослом, ни даже невеждою. Да-с; надеюсь-с.
– Но послушай же, друг мой…
– Позвольте, mon oncle, дайте мне кончить. Возьмем хотя следующий пример. С некоторого времени я совсем никуда не хожу, кроме «закусочной» и цирка. Я даже не обедаю. Я посылаю отсюда в трактир за порцией котлет и съедаю их здесь, в этой комнате. Je ne dis pas que ca soit tout a fait confortable, mais… ca m'arrange! Я не говорю, что это вполне комфортабельно, но… мне это удобно! Но есть люди – я вижу это! ah! j'ai plus de perspicacite qu'on ne le pense! я проницательнее, чем думают! – у которых по этому случаю так и вертится на языке слово «шалопай»… N'est-ce pas, mon oncle? Конечно… я не знаю… быть может, с точки зрения философии (Ваня с какою-то неизреченною язвительностью произносит слово «философия», как будто надеется пристыдить им меня)… ну да, с точки зрения философии… быть может, оно… но клянусь, что как ни остроумно слово «шалопай», оно никогда не слетит у этих людей с языка… Vous m'entendez, mon oncle! Понимаете, дядюшка! – никогда! Ибо в ту минуту, как это слово слетает с языка, я беру за хвост вот эту самую селедку и обмазываю ею лицо шутника!
И так далее.
И эта сцена не единственная. Вводя меня в круг своего миросозерцания, Ваня каждый день угощает меня чем-нибудь в этом роде. С истинно англосаксонскою беспощадностью он ставит меня на известную покатость, очутившись на которой я уже ни о чем другом не могу мечтать, кроме безусловного поддакивания и изумления перед его остроумием, находчивостью и проницательностью. Ибо, в противном случае, он, не долго думая, возьмет с тарелки селедку и обмажет ею мне лицо!
Такова сила бесповоротности идеалов и таковы последствия ее для тех слабохарактерных, которых сталкивает судьба с людьми, обладающими этою силою.
Но представьте себе, что Ваня не одиночный какой-нибудь экземпляр, а представитель целой категории людей, которая говорит и мыслит как один человек и которая столь же беспощадна в деле махания мечом, как и недоступна внушениям резонности! Представьте себе, что в это единомысленное, почти замкнутое общество попадет, по недоразумению (ведь попал же я, по недоразумению, в сумасшедший дом!), человек, который совершенно лишен врожденной идеи, что селедку надобно есть «безо всего», что шампанское следует предоставить младенцам, а мужам совета приличествует тянуть коньяк, fine Champagne и ликеры! Что должно произойти с ним, какие муки предстоит ему вытерпеть, если он не найдет в себе достаточной твердости духа, чтоб сразу взять шапку и бежать куда глаза глядят? Да и тут еще вопрос: как изловчиться взять шапку, чтоб этого не заметили и не пустили селедкой вдогонку? и куда убежать, где бы не настигла ненависть и месть этих новых Катонов, которые на каждого человека, имеющего на столе календарь, взирают с мыслью: delenda est Carthago! Карфаген должен быть разрушен!