В час битвы вспомни обо мне...
Шрифт:
В Англии ответили не сразу – пять гудков, наверняка портье задремал этой длинной мартовской ночью, и ему казалось, что звонки ему только снятся. Голова его лежала на стойке, как будто через минуту ее должны были отрубить, ступнями он зацепился за ножки стула, рука безжизненно свесилась.
– «Отель Вильбрахам», доброе утро, – сказал по-английски очень хриплый (со сна, что вполне понятно в такое время суток) голос.
– Мне нужен сеньор Дин, – сказал я. – Сеньор Дин. Вернее, мистер Дин.
– Из какого номера? – спросил голос уже без хрипоты, нейтральный, профессиональный голос.
– Я не знаю, в каком он номере. Эдуардо Дин.
– Минуточку.
Я подождал несколько секунд. Я слышал, как на другом конце провода портье тихонько насвистывал – довольно странно для англичанина, которого разбудили в такое время: у них там сейчас глубокая ночь. После того как этот свист закончится, в трубке должен послышаться хриплый встревоженный голос мужа Марты. Я приготовился (приготовился, скорее, психологически: я еще не знал, что я скажу, еще не нашел тех точных и жестких слов, которые должен сказать перед тем, как повешу трубку, даже не попрощавшись). Но я услышал все тот же голос:
– Вы слушаете? У нас нет никакого сеньора Дина, сеньор. Как эта фамилия пишется?
Мне таки пришлось диктовать по буквам.
– Вы уверены, что под такой фамилией у вас никто не зарегистрирован?
– Совершенно уверен. Когда он должен был приехать в Лондон?
– Сегодня. Он должен был приехать сегодня.
– Вы хотели сказать вчера, во вторник? Минуточку, не вешайте трубку, – повторил портье. Для него были уже в прошлом тот день и та ночь, которые для меня все никак не кончались. Снова послышался свист – портье был человек веселый и жизнерадостный, наверное, он еще очень молод (или, может быть, он выспался перед ночной сменой и сейчас был бодрым и свежим). Он насвистывал «Strangers in the night», [11] и эта мелодия в сложившихся обстоятельствах звучала как сарказм, хотя и очень подходила к обстоятельствам. Сейчас мне хватило времени, чтобы узнать мелодию. Но в таком случае он не так молод, молодежь не насвистывает песен Синатры. Еще через несколько секунд он сказал: – На вчерашний день не было никакого заказа на это имя, сеньор. Я думал, что он, возможно, зарезервировал номер, а потом снял заказ, – но нет, на это имя никакого заказа не было.
11
«Незнакомцы в ночи» (англ.)– название популярной песни из репертуара Фрэнка Синатры.
Я хотел было попросить его посмотреть еще раз, возможно, заказ был сделан на сегодня, на среду, но не стал этого делать. Я поблагодарил портье, он ответил мне: «Адьос, сеньор!». [12] Я повесил трубку, и только в эту минуту нашел простое объяснение: в Англии, так же как и в Португалии, и в Америке, если у человека несколько имен или фамилий, то главной считается последняя. Артур Конан Дойл, например, значится в словарях как Дойл. Возможно, посмотрев в паспорт Деана, они зарегистрировали его под второй фамилией – Бальестерос, которая для нас, испанцев, является второстепенной. Я мог бы позвонить еще раз и спросить мистера Бальестероса, но вдруг понял, что делать этого не следует. Мне вообще не следовало звонить и спрашивать мистера Дина, я и так чуть было не попался: если бы я сообщил Дину страшную новость, он мог позвонить не только свояченице, сестре или подруге, он мог тут же позвонить соседке или, того хуже, консьержу, и они сразу явились бы сюда и нашли меня, когда
12
До свидания, сеньор! (исп.)
Но в тот момент я еще не покинул этот дом, я все не решался уйти, словно мое присутствие могло поправить непоправимое, словно мне было стыдно оставить Марту, бросить ее одну в ту ночь, которая должна была стать нашей первой ночью, – я этого не хотел, я к этому не стремился! – словно, пока я оставался здесь, во всем еще был какой-то смысл, не оборвалась связующая нить, шелковая нить. Марта умерла, но продолжалось действо, задуманное ею, когда она была еще жива. Я все еще был в ее спальне, и от этого ее смерть казалась не такой окончательной и бесповоротной, потому что я был здесь и тогда, когда она была жива, я знаю, как все было, и сейчас я стал связующей нитью: ее туфли, которые уже никто никогда не наденет, ее юбки, которые так и останутся не выглаженными, еще имеют смысл и историю, потому что я свидетель того, что она их носила, что они были на ней – ее туфли на каблуках, слишком высоких, чтобы ходить так дома, даже если в доме гость (я видел, как она сбросила туфли, войдя в спальню, и сразу стала меньше ростом, стала более мягкой, домашней). Я могу рассказать обо всем и потому могу объяснить, как совершился переход от жизни к смерти, а это – один из способов продлить ее жизнь и принять ее смерть: если есть свидетель, если кто-то присутствовал при обоих этих событиях (или их следует назвать состояниями?), если кто-то умирает не в одиночестве – тот, кто присутствовал при его смерти, может подтвердить, что умерший не всегда был мертвым, а был когда-то живым. Фред Макмюррей и Барбара Стенвик все еще что-то говорили, и их слова можно было прочитать в субтитрах, будто ничего не случилось, и вдруг зазвонил телефон, и меня охватил страх (правда, не сразу: сначала я подумал, что телефон звонит в фильме, но в те времена телефонные звонки звучали по-другому, к тому же в этой сце-не не было никакого телефона, да и герои на экране не обернулись на звонок и не сняли трубку), и я тут же повернулся к ночному столику Марты: в комнате Марты в три часа ночи звонил телефон. «Этого не может быть, – думал я, – я не говорил с ее мужем, я звонил, но я не смог с ним поговорить, и никто не знает о том, что случилось, портье я ничего не рассказал, я же ничего ему не рассказал!» И еще я подумал (мысли мешались в голове, как всегда бывает в подобных случаях): «Может быть, ему приснился страшный сон там, в далеком Лондоне, может быть, он почувствовал что-то и проснулся, охваченный отчаянием и ревностью (или угрызениями совести?), остро почувствовал свое одиночество и решил позвонить, чтобы просушить выступивший холодный пот, чтобы успокоиться, даже если для этого пришлось бы разбудить ее и, может быть, даже ребенка». Я не догадался быстро закрыть дверь, чтобы малыш и в самом деле не проснулся, и после третьего звонка снял трубку – от страха, а еще для того, чтобы прекратились эти резкие звонки, но я не сказал: «Слушаю», потому что увидел, как замигал красный огонек, и сообразил, что включен автоответчик и что он уже начал говорить вместо меня. В трубке я услышал мужской голос и снова сжался от страха. Голос звал: «Марта! – и снова: – Марта!» Я повесил трубку и стоял затаив дыхание, как будто кто-то мог меня увидеть. Я сделал несколько шагов к двери, осторожно ее закрыл и стал ждать новых звонков, которые должны были раздаться вскоре и которые вскоре раздались – один, два, три и четыре, – и снова включился автоответчик. Я не слышал голоса, записанного на пленку, я даже не знаю, чей это был голос – ее (записанный, когда она была еще жива) или Деана, ее мужа, который был сейчас далеко. Потом прозвучал сигнал, и яуслышал тот же мужской голос, который снова позвал: «Марта! Марта, ты там?» В тоне его звучало нетерпение, даже раздражение: «Нас что, разъединили? Ты слышишь меня?» Последовала пауза, и мужчина в нетерпении прищелкнул языком. «Ты меня слышишь? Что за игры? Или тебя дома нет? Но я же только что звонил, и ты брала трубку! Эй, сними трубку, черт возьми!» Секунду он ждал ответа. Я подумал, что этот Деан порядочный грубиян. «Ну не знаю, что у тебя там, звук включен слишком тихо или ты ушла куда-нибудь, – не понимаю. Может быть, ты сестру попросила посидеть с ребенком? Я только что пришел и услышал твое сообщение. Надо же! Как ты могла забыть, что Эдуардо уезжает сегодня! Наверное, не слишком хочешь со мной встретиться. А ведь мы могли бы сегодня провести вместе ночь, и в спокойной обстановке, не в отеле и не в машине. Черт, ты могла бы прийти ко мне или я к тебе – куда лучше, чем провести такую ночку, какая у меня сегодня выдалась. Марта! Марта! Дура, ты почему не отвечаешь?» Снова последовала пауза, слышно было только, как он скрипит зубами от злости. «Это не Деан, – подумал я, – но это очень деспотичный и грубый тип». Мужчина заговорил снова, быстро и раздраженно, но очень твердо, звук его голоса напоминал гудение электрической бритвы, ровное, торопливое и монотонное: «Ну уж не знаю, наверное, ты куда-нибудь ушла. А ребенок? Ну не знаю. Если ты ушла и скоро вернешься, скажем до трех или до без четверти четыре, позвони мне, если хочешь. Я не собираюсь спать и – если хочешь – еще успею к тебе заехать. У меня сегодня ужасная ночь, я потом тебе расскажу, во что я вляпался. Так что мне все равно, во сколько я лягу, – завтра все равно буду разбитым. Марта! Ты слышишь?» Последовала еще одна пауза, совсем коротенькая, во время которой он снова раздраженно прищелкнул языком. «Ну не знаю, спишь ты там, что ли? Завтра поговорим. Но завтра Инес не в ночную смену, так что насчет увидеться – вряд ли. Вот черт! Как ты могла забыть! Как была разгильдяйкой, так и осталась!»
Он даже не попрощался. Командный голос, фамильярный и пренебрежительный тон. Очень самоуверенный тип, или просто привык, что все его слушаются. Он говорил с мертвой женщиной, но он этого не знал. Он грубо разговаривал с мертвой женщиной, он говорил требовательно, он упрекал ее. Этот голос привык требовать и унижать. Но Марта об этом не узнает. Да и он никогда уже не сможет рассказать ей, что с ним такое приключилось этой ночью. Он не единственный, с кем произошло что-то ужасное, – со мною тоже, не говоря уж о Марте. А насчет увидеться – это уж точно вряд ли, он даже не подозревает, до какой степени он тут прав, они уже никогда не будут встречаться, ни в спокойной обстановке, ни второпях, ни в отеле, ни в машине, ни где бы то ни было еще, и это меня на миг странным образом обрадовало, я почувствовал уколы ревности (запоздалой или воображаемой), такие же короткие и прерывистые, как мерцание красного огонька на автоответчике, который снова замигал, когда тот человек повесил трубку. «Так я, значит, был запасным вариантом», – подумал я. Я даже испытал разочарование: «Так значит, она просто забыла что ее муж уезжает (а я-то думал, что она нарочно пригласила меня в его отсутствие!), и значит, возможно, что она этого не хотела, она к этому не стремилась. Может быть, ничего не было заранее предусмотрено, просто так сложилось». Мы собирались вместе поужинать сегодня в ресторане, но днем она позвонила мне и спросила, не лучше ли будет поужинать у нее. Она сказала, что в последнее время она так закрутилась с работой и со всеми своими делами, что совсем забыла о том, что ее муж уезжает сегодня в Лондон. Она рассчитывала, что он присмотрит за ребенком, а потому не позаботилась о том, чтобы найти няню, так что оставалось либо отменить нашу встречу, либо поужинать у нее дома, там, где мы на самом деле и ужинали (в гостиной все еще стояли наши бокалы). Приглашение застало меня врасплох, я предложил перенести встречу, я не хотел осложнять ей жизнь, но она настаивала: это не проблема, у нее в морозилке лежит недавно купленное отличное ирландское филе, сказала она, и спросила, люблю ли я мясо. Я по своей самонадеянности принял ее настойчивость за признак того, что это будет не просто ужин. А сейчас я узнал, что она позвонила мне только потому, что не смогла разыскать того типа с электрическим голосом, который только в три часа ночи прослушал ее сообщение, оставленное, вероятно, после того как Инес, кем бы она там ни была (скорее «сего она жена этого типа), ушла на свое дежурство (что это за дежурство?). Завтра у нее дежурка нет, а сегодня есть. Она ушла, наверное, не очень рано, должно быть, она медсестра или фармацевт или служит в полиции или в суде. «Если бы Марта дозвонилась до него, она, конечно же, перезвонила бы мне и отменила нашу встречу и мой визит на улицу Конде-де-ла-Симера, она принимала бы здесь не меня, а этого типа, и сейчас с ней был бы он – у него больше оснований для этого. Он-то не потерял бы столько времени даром. Возможно, мое место на кровати уже было когда-нибудь его местом – не каждую ночь, как для Деана, а в какую-нибудь из ночей. Но в эту ночь оно было моим, и не нужно сетовать на судьбу: всегда именно так и бывает, хотя мы стараемся не думать об этом и продолжаем жить так, как жили раньше, не ведая, что нас ждет, делая роковые шаги. Это всегда так: ты идешь по улице, по которой сам захотел пойти, или садишься в машину, куда пригласил тебя водитель, открыв дверцу, решаешь полететь на самолете или снять телефонную трубку, решаешь поужинать в ресторане или остаться в гостинице, чтобы рассеянно смотреть на улицу, стоя у окна-гильотины, можешь расти и взрослеть, пока не наступит время идти в армию, можешь впервые поцеловать девушку (и за этим поцелуем последуют другие, за которые потом придется расплачиваться), можешь искать и находить работу, можешь смотреть, как собирается гроза и не искать укрытия, можешь пить пиво и разглядывать женщин, сидящих на высоких табуретах у стойки, – и любой из этих поступков может стать первым шагом на пути, в конце которого – ножи и разбитое стекло, болезнь, недомогание и страх, штыки, отчаяние и раскаяние, поваленное грозой дерево, кость в горле, шаги за спиной, неловкое движение бритвы в руке парикмахера, сломанный каблук и большие руки, сжимающие виски (мои бедные виски!), зажженная сигарета и мокрый затылок, смятые юбки и маленький лифчик, а потом – обнаженная грудь, укрытая женщина, которая кажется спящей, и ничего не подозревающий малыш, который мирно спит и над которым тихо покачивается его наследство – военные самолеты, ведущие свой нескончаемый бой – «В час битвы завтра вспомнишь обо мне; когда был смертным я; и выронишь ты меч свой бесполезный… ».Я смотрел на Марту и мысленно обращался к ней: «Кому еще ты звонила сегодня (уже надо говорить «вчера»), когда вспомнила, что твой муж уезжает и ты свободна? Скольких мужчин ты вспомнила, скольким позвонила, чтобы пригласить к себе, чтобы разделить с ними эту одинокую ночь? Но всем ты позвонила слишком поздно. Может быть, остался только один, кого ты почти не знала, кого подцепила несколько дней назад, не особо задумываясь, не предполагая, что именно с ним проведешь ту ночь, когда будешь свободна (хотя ты едва не забыла, что будешь свободна в эту ночь). Возможно, ты вспомнила обо мне только после того, как перелистала всю записную книжку и по нескольку раз набрала все знакомые номера (ты сидела у этого самого телефона, который стоит на твоем ночном столике и звонит сейчас, потому что кто-то разыскивает тебя – кто-то, кто не знает, что ты умерла, и умерла в моих объятиях. Он звонит и будет звонить до тех пор, пока ему не скажут, что он может вычеркнуть твой номер из своей телефонной книжки, что Марте Тельес бесполезно звонить, потому что она уже не ответит, – бесполезный номер, который забудут те, кто когда-то приложил столько усилий, чтобы заполучить его или запомнить – я тоже был среди них, – те, для кого этот номер давно стал привычным и чьи пальцы сами набирали его (как тот мужчина, чей бритвенный голос записался на пленку, так что его сможет прослушать любой, кто войдет в эту комнату. Его не услышит только та, кому его сообщение предназначалось). А может быть, я несправедлив? Может быть, я был всего лишь вторым в ее списке? Бедная Марта! Я мог бы заменить того типа с командным голосом, если бы эта ночь все-таки стала нашей первой ночью, первой в череде многих таких же ночей, что привели бы нас однажды к бесконечному прощанию (с долгими поцелуями пресыщенных любовников) у моей двери, первой из тех ночей, которые уже не ждут нас в будущем, которые остались только в моем воображении, в моей памяти, которая хранит то, что случилось, и то, чего не случилось, то, что сделано, и то, чего сделать не удалось, необратимое и несбывшееся, то, что мы сами выбрали, и то, от чего мы отказались, то, что повторяется, и то, что теряется навсегда, – так, словно между теми и другими нет разницы: для нашей памяти они равны. Сколько раз тебе пришлось так звонить за всю твою жизнь, про которую я ничего не знаю (я знаю только, как эта жизнь закончилась) и уже никогда не узнаю. Но я буду помнить тебя, буду пытаться проникнуть за черную изнанку времени».
Я отогнал неприятные мысли. До этой минуты я старался не смотреть на себя в зеркало, но сейчас увидел себя в полный рост. У меня были сонные пустые глаза (глаза пощипывало, и я потер их руками), в которых застыли непонимание и растерянность. Я был все тот же, внешне я не изменился (в отличие от Марты), на мне даже был пиджак, и во мне легко было узнать того человека, который пришел в этот дом на ужин несколько часов назад – так недавно и так давно. Нужно было уходить как можно скорее, но я вдруг почувствовал,
Больше мне здесь делать было нечего, больше я ничего сделать не мог. Я посмотрел в сторону спальни» Сейчас у меня не возникало ни малейшего желания вернуться туда. К счастью, мне незачем было это делать, мое присутствие там не требовалось» Я вошел в гостиную, включил для малыша телевизор (звук я сделал негромкий, но все-таки ему будет что-то слышно). Я нашел канал, который до сих пор работал. Там тоже шел фильм, и я сразу его вспомнил – «Полуночные колокола», [13] старый черно-белый фильм, их всегда показывают на рассвете, когда весь мир и так черно-белый. Мне казалось, что в доме, который я покидаю, ужасный беспорядок: зажженный свет, работающие телевизоры, еда вынута из холодильника и сложена на одну тарелку, автоответчик без кассеты, неглаженая одежда, грязные пепельницы, полуобнаженное укрытое тело. Только в комнате Эухенио все по-прежнему было в порядке, словно разрушительный вихрь обошел ее стороной. Я снова заглянул туда: постоял несколько секунд на пороге, прислушиваясь к розному дыханию малыша, и подумал: «Этот ребенок не узнает меня, если мы когда-нибудь встретимся, он никогда не узнает того, что случилось сегодня: почему вдруг разрушился его мир, при каких обстоятельствах умерла его мать. Его отец, тетя, его дедушки и бабушки (если они у него есть) будут от него это скрывать – взрослые всегда скрывают от детей все, что считают недостойным. Они будут скрывать это не только от него, но и от всех – смерть ужасная или постыдная, смешная смерть, смерть, которая нас оскорбляет. Но на самом деле и они многого не будут знать: ведь их здесь не было, а я (единственный свидетель) ничего им не расскажу, так что никто никогда не узнает, что произошло этой ночью, и малыш, который был здесь и видел меня, видел, как все начиналось, будет знать о случившемся меньше всех. Он забудет это так же, как забудет то, что было вчера и позавчера, то, что будет послезавтра. Пройдет совсем немного времени, и он забудет свой прежний мир и мать – все, что он потерял сегодня (а может быть, еще раньше?), не вспомнит ничего из того, что с ним было с тех пор, как он родился (это было бесполезное для него время, ведь его память ничего не удерживала для будущего, и только его родители запоминали все, чтобы потом, в будущем, рассказать ему, каким он был, когда был маленьким, очень-очень маленьким: как говорил, и что говорил, и что с ним приключалось (теперь это сможет рассказать только отец, мать уже не сможет). Сколько всего происходит, о чем никто не вспоминает и о чем даже не догадывается! Почти ничего не фиксируется: легкие движения и мимолетные мысли, планы и желания, тайные сомнения, сны, жестокость или оскорбление, слова, сказанные или услышанные, от которых потом отреклись, или неверно поняли или намеренно исказили их смысл, обещания, о которых забыли даже те, кому они были даны, – все забывается, все теряет силу за давностью лет, – все, что мы делаем, когда мы одни (если, конечно, мы не записываем того, что делаем), и почти все, что мы делаем вместе с другими людьми. Как мало остается от каждого человека, как мало следов оставляет на земле человек, и из этого малого сколько всего умалчивается! А из того, что не умалчивается и не скрывается, потом остается только ничтожно малая часть, и то ненадолго: память не передается от одного человека к другому, никого не интересует чужая память, у каждого есть своя. Бесполезно не только время ребенка – бесполезно время вообще: все, что с нами случается, все, что заставляет нас радоваться или страдать, длится только миг, а потом растворяется в бесконечности и становится скользким, как плотный снег. Так же растворится в бесконечности и забудется и тот сон, который малыш видит, сейчас, в эту самую минуту. Все и для всех – как я сейчас для этого малыша: почти незнакомый ему человек смотрит на него с порога его комнаты, а он об этом знать не знает. И не узнает никогда, а потому и вспомнить не сможет. От нас так много скрыто, нам дано знать лишь малую толику того, что происходит вокруг нас, наша способность к познанию ничтожно мала, мы не всегда можем разглядеть даже то, что рядом с нами, не говоря уже о том, что вдали.
13
«Полуночные колокола» («Фальстаф», 1966) – фильм по мотивам пьес Шекспира «Генрих IV», «Генрих V» и «Виндзорские проказницы», в центре которого трагикомический образ Фальстафа. Исполнитель главной роли и режиссер фильма Орсон Уэллс.
Достаточно кому-нибудь перейти на шепот или отойти на несколько шагов – и мы уже не слышим того, что он говорит, и, может быть, упускаем что-то очень существенное, достаточно не прочитать книги – и мы не получим самого важного предупреждения, мы не можем находиться одновременно в нескольких местах, и даже находясь только в одном месте, зачастую не знаем, кто в данную минуту смотрит на нас, кто думает о нас, кто снимает трубку, чтобы набрать наш номер, кто собирается нам написать, кто ищет встречи с нами, кто готов осудить нас или даже убить, покончить с кашей короткой и порочной жизнью, и кто хочет зашвырнуть нас за изнанку времени – забыть нас. Вот я сейчас смотрю на этого мальчика, зная больше, чем он, зная то, чего он никогда не узнает. Я и есть изнанка и черная спина его времени».
Я очнулся от этих мыслей и снова заторопился. Подойдя к двери, я еще раз настороженно огляделся. Потом надел свои черные перчатки и очень осторожно (как всегда открывают дверь в такой ранний час, даже если знают, что будить некого) открыл дверь, сделал два шага, вышел на лестничную площадку и так же осторожно закрыл дверь за собой. Не зажигая света, нашарил кнопку лифта, нажал ее, увидел, как загорелась стрелка, показывая, что лифт поднимается. Лифт пришел очень быстро – он был этажом выше или этажом ниже. В кабине никого не было, никто не поднимался и не спускался, и я никого нечаянно не спустил и не поднял – страх заставляет воображение рисовать самые невероятные картины. Я вошел в лифт, нажал кнопку, очень быстро спустился и внизу, прежде чем открыть дверь и выйти, замер на минуту, прислушиваясь: мне не хотелось столкнуться с кем-нибудь из жильцов или с консьержем, которого мучит бессонница. Но все было тихо. Я открыл дверь и вышел. В вестибюле было темно. Я сделал несколько шагов к дверям, ведущим на улицу, к дверям, которые выведут наконец меня отсюда, и вдруг заметил на улице возле входа мужчину и женщину. Они еще не вошли, они прощались или спорили о чем-то. Ему на вид было лет тридцать пять, ей – двадцать пять, – наверное, любовники. Услышав мои шаги – один, два и три (или четыре?), они замолчали и обернулись. Они увидели меня. Мне ничего не оставалось, как включить свет и поискать глазами кнопку, которую нужно было нажать, чтобы дверь открылась. Не найдя кнопки, я вопросительно поднял плечи и развел руками. Женщина (она явно жила в этом доме) подняла руку в бежевой перчатке и указала пальцем, где искать (кнопка была слева, у самой двери). Она явно не спешила расставаться со своим спутником, она хотела продолжать прощаться или спорить с ним, а потому не стала доставать свой ключ, чтобы помочь мне выйти, – для этого ей пришлось бы перестать целоваться или говорить резкие слова. Интересно, как давно они стоят здесь? Я нажал кнопку, они посторонились, чтобы дать мне пройти. «Добрый вечер», – сказал я, и они ответили тем же, вернее, ответила, улыбнувшись, она, он ничего не сказал, и лицо у него стало испуганным. Красивая пара, должно быть, у них случилось что-то серьезное, раз они стоят на холоде и не могут расстаться. Холод я почувствовал сразу. Он обжег мне лицо и вернул меня в мой прежний мир, в котором не было ни Марты, ни этого дома. Я должен был продолжать жить (я словно только что понял это), должен заниматься другими делами. Я посмотрел наверх, по светившимся окнам нашел этаж, с которого только что спустился (пятый) и зашагал в направлении улицы Королевы Виктории. Парочка у подъезда вернулась к прерванному разговору, и до моего слуха донеслись две фразы. «Послушай, я так больше не могу», – сказал он, и она резко ответила: «Ну и пошел к черту!» Но он не пошел: я не услышал его шагов за моей спиной. Я быстро шел по Конде-де-ла-Симера. Мне нужно было поймать такси. Стоял туман, машин почти не было, даже на улице Королевы Виктории, широкой улице, где был бульвар, а на бульваре – киоск и ужасная скульптура (совершенно ничего общего с оригиналом) великого поэта, бедного Алейксандре, [14] который жил когда-то здесь неподалеку. И вдруг я вспомнил, что не проверил, все ли окна закрыты в доме Марты и не осталась ли открытой дверь, ведущая на балкон. «А если малыш завтра упадет?» – подумал я («Тебе на сердце камнем завтра лягу…» [15] ). Но я уже ничего не мог сделать, я уже не мог вернуться в дом, дверь которого несколько часов назад мне открыла женщина, которая никогда больше эту дверь не откроет, в дом, за который я нес ответственность, где я чувствовал себя хозяином какое-то время, очень недолго (когда что-то кончается, нам всегда кажется, что это длилось недолго). Я даже позвонить туда не мог – мне никто бы не ответил, даже автоответчик (кассета была у меня, лежала в кармане моего пиджака). Я стоял на бульваре. Светало. Прошли две машины. Я раздумывал, ждать здесь или пойти на другую улицу – Генерала Родриго. Изо рта у меня шел пар. Я засунул руки в карманы брюк и достал из одного кармана то, что там лежало (как только мои пальцы прикоснулись к этому предмету, я сразу понял, что он чужой: свое пальцы узнают сразу), – лифчик, меньшего размера, чем он должен был быть. Я сунул его в карман машинально, когда пошел за малышом из спальни, куда он так неожиданно явился, спрятал этот лифчик, чтобы малыш не увидел. Я поднес его к лицу, здесь же, посреди улицы (белое кружево, скомканное в моей грубой черной перчатке), и ощутил его запах – запах хорошей туалетной воды с примесью чего-то кисловатого. После умерших остается запах. Остается, когда от них самих уже ничего не осталось. Остается, пока остаются их тела, и даже после, когда тела уже похоронены. Остается в домах, пока их не проветрят, и в одежде, которую уже не будут стирать (ведь она больше не испачкается) и которая превратится поэтому в хранилище этого запаха; остается в купальном халате, в складках шали, в простынях, в платьях, которые еще много дней (а может быть, даже месяцев, недель или лет) будут висеть в шкафу, напрасно ожидая, что их достанут и наденут, что они снова прикоснутся к коже единственного человека, которого они знали и которому всегда были верны. Три вещи остались мне после моего печально закончившегося визита: запах, лифчик и голоса, записанные на пленку. Я огляделся: зимняя ночь, фонари, пытавшиеся рассеять мрак и туман, неосвещенный киоск, затылок поэта за моей спиной. Машин не было, прохожих тоже. Холод бодрил.
14
Висенте Алейксандре (1898–1984) – испанский поэт, лауреат Нобелевской премии 1977 г.
15
Слова призрака Кларенса и призрака Риверса, обращенные к Ричарду III.