В дороге
Шрифт:
В Пьетрамалу они приехали, когда дождь стоял стеной — наверняка, завывал ветер, — желая посмотреть на добычу природного газа, который был собран в бутылки и отвезен во Флоренцию для дальнейших исследований. Сэр Хамфри пришел к выводу, что это — чистые углеводороды.
Отдаленной деревушке в Апеннинах Фарадей посвятил в своем дневнике пару страниц. Например, о Флоренции, хотя именно там проводились исследования, он не пишет вовсе. Фарадея не интересовали произведения искусства, даже самые прекрасные. Его интересовали творения Бога. Он был человеком последовательным. Все, что он пишет в дневнике или в письмах, укладывается в представляемый нами характер. Натурфилософом он был с самого начала и остался им до конца. Его единственная цель — познать истину. И он никогда не отступался от нее. Фарадей не позволял отвлечь себя ни искусству, которое он почти полностью игнорировал; ни политике, о которой он пару раз упоминает, когда рассказывает о последних сценах наполеоновской драмы; ни человеческим взаимоотношениям, хотя находил время для дружбы. Он уверенно, размеренно, скромно, бескорыстно, но триумфально шел вперед как гений-завоеватель.
Вне науки его всерьез интересовала религия. Битва науки и догматической теологии, которая не затихала во второй половине девятнадцатого
Чем больше у нас знаний, чем очевиднее для нас смысл природы, тем загадочнее становится вселенная. Тот человек, который изучает сложности жизни, движение звезд, внутреннее строение вещей, должен быть толстокожим и не обладать воображением, иначе ему время от времени будет охватывать ужас. В рядах профессиональных ученых, конечно же, есть и такие: люди без воображения случаются во всех профессиях от жокея до епископа. Но они не лучшие в своем деле. Без воображения, без эмоций невозможно быть удачливым ученым. Трудно найти знаменитого ученого, который оставался бы равнодушным к изучаемым им вещам. Другое дело, как проявляется это неравнодушие. Сие зависит от воспитания и темперамента. У одних — в спокойной ортодоксальной вере; у других, не желающих смириться с загадками окружающей природы, — в агностицизме; третьи (как Клерк Максвелл и Сведенборг) соединяют в себе ученого и мистика; четвертые тоже являются мистиками, но не утонченными, грубыми (потому что есть значительные и незначительные мистики, как есть значительные и незначительные художники), и тогда вместо Клерка Максвелла с его изысканным и прекрасным мистицизмом мы имеем Ньютона как интерпретатора пророческих книг. Для Фарадея естественным следствием занятий науки стал протестантизм. Его умение удивляться, его страх перед лицом прекрасной тайны природы выразили себя в терминах сандеманских бдений и чтения Библии. Как мистик он находится где-то между Максвеллом и Ньютоном, не очень одаренный, но в то же время не очень обычный человек, подобно Андреа дель Сарто — между Джотто, с одной стороны, и Караваджо — с другой. Керубини — между Моцартом и Штраусом.
Тому королю, которого, как у Анатоля Франса, должна была излечить от меланхолии рубашка счастливого человека, надо было бы обратиться к Фарадею. Его рубашка, несомненно, помогла бы королю. Ведь если жил на земле счастливый человек, — то это он. Всю свою долгую жизнь Фарадей делал то, что ему нравилось. Узнавать новое, искать истину — это было его желанием. И это желание не привело его к разочарованию и скуке, чем, собственно, заканчиваются все исполнившиеся желания. Истина — понятие бесконечное: каждая часть ее, однажды открытая, требует открытия других частей. Человеку, которому нравится узнавать новое, трудно пресытиться, потому что новому нет конца. Он может прожить бесчисленное число жизней и ни разу не соскучиться. Правда, познаваемый мир — еще не все. Есть также мир чувств, а есть и мир человечества. В нашем отношении к обоим мирам заложено много несчастливого. Но Фарадей был счастливым человеком. Он удачно женился, у него были добрые друзья; он прожил спокойную жизнь и никогда не желал большего, чем имел. Таким же удачливым он был и по отношению к непознанному. Его никогда не беспокоили жизненные проблемы, как мы их называем. Религия, в которой его воспитали, заранее предлагала разрешение всех проблем; у него не случилось ни одного кризиса типа того, который едва не довел Толстого до самоубийства. Интересно отметить, что он твердо разделял науку и религию, знаемое от незнаемого. «Мистика не в том, какое есть мир, а в том, что он есть», — говорит Виттгенштейн. И еще: «Если нельзя найти ответ, то нельзя и ставить вопрос. Загадки не существуют… Разрешение проблемы (жизненной) в ее исчезновении. (Разве не в этом причина, почему люди которые после долгих сомнений обретают ясное ощущение жизни, не могут сказать, в чем это ощущение состоит?)» Фарадей был счастлив, потому что никогда не сомневался никогда не пытался задавать вопросы, на которые не мог получить ответов В познании устройства мира он оказался счастливее многих исследователей. Он не мучал свой разум вопросами «почему» и «отчего». Его религия предлагала ему ответы на эти вопросы; или, если быть точнее (потому что истинное объяснение нам неизвестно) она помогала ему «размышлять о мире sub specie aeterni[47], как об ограниченном целом». «Представление о мире как об ограниченном целом суть мистика» У Фарадея это представление было, наверное, не самой утонченной формы, зато искреннее. Его отношения с непознанным были такими же приятными, как отношения с тем, что можно познать.
Среди натурфилософов Фарадей с его счастьем не уникален. В самом деле, люди науки как класс счастливее остальных. A priori, почти по определению, они должны быть такими. И когда читаешь их биографии то обнаруживаешь, что в общем они были счастливы До чего же удачно прожили свои жизни настоящие служители науки! У этих людей есть цельность, есть прекрасная целеустремленность, которой нам, несчастным мечущимся смертным остается только позавидовать.
Если бы я мог родиться заново и выбрать, кем мне быть, я бы обязательно пожелал себе быть ученым — не случайным человеком в науке, а таким ученым, чей путь определен едва ли не с рождения. Судьба могла бы предлагать мне иное — иметь власть или богатство, стать королем или государственным мужем. Но мне бы не стоило труда
И все же, несмотря ни на что, я бы предпочел стать Фарадеем, а не Шекспиром. Посмертная слава никому из находящихся по эту сторону могилы не приносит удовлетворения; и хотя сознание собственного гения очень радует, но только по счастливой случайности можно определить его на службу, тогда как обладание и использование таланта ученого куда как легче. Художник, функция которого выражать и доносить до людей обыкновенные человеческие чувства, должен большую часть жизни неизбежно провести в мире человеческих отношений. Его отношение к этому миру, его личные реакции составляют предмет его искусства. Тот мир, в котором человек науки проводит большую часть жизни, не имеет отношения к чувствам и ощущениям. Мы все зависим от нашей работы, и мне бы лично больше понравилось зависеть от интеллекта, чем от эмоций, направить свой дух на знания, а не на чувства.
Одним из малых неудобств в том, чтобы быть знаменитым художником, является его возвышение в общественной иерархии. Искусство в гораздо большей степени снобистское, чем наука. Присутствие известного поэта или художника придает значительности устраиваемому приему. Хозяева редко приглашают гостей, чтобы познакомить их с биохимиками, как бы они ни были знамениты. Причина проста: все люди считают, будто они могут оценить искусство — и в какой-то мере они правы, — тогда как ничтожно мало таких, которые могли бы разобраться в технических данных. (Напрасно, увы, я тоже желал принадлежать к меньшинству.) Благодаря этому ученые защищены от вторжения легкомысленных неучей. С другой стороны, художник — любимая игрушка богатых бездельников; кое-кто может соперничать с послом, даже с индийским принцем. Если у художника крепкий характер, то ему не страшны посягательства охотников на львов, как бы они ни были тягостны. Опасны они лишь для тех, кто позволяет себя поймать. Приятно, когда тебе льстят, и если не жалко впустую тратить время, то нет более легкого способа это делать. Художник, не устоявший перед искушениями, теряет все — время, свою цельность, чувство пропорций, самое надежду достичь чего-нибудь важного. Выставив себя напоказ, он становится несчастным.
Ближе к утру, когда, как котлета на холодной тарелке, я несколько согрел свою постель, фантомы Майкла Фарадея и сэра Хамфри Дэви покинули меня, оставив наедине с неисполненными желаниями. Не знаю уж, что это было. Во всяком случае, мне снились автомобили и снегоуборщики.
Когда я проснулся, ветер все еще дул. Первую часть дня мы провели, дрожа от холода, в гостиной. Каждые несколько минут появлялся хозяин со свежими новостями о состоянии дороги — новости по телефону из Флоренции и Болоньи; мобилизована целая армия людей с лопатами; все завертелось; человек, пришедший издалека, сказал, что сам видел рабочих; к двум часам, наверняка, все будет сделано. Передавая нам очередное сообщение, хозяин харчевни кланялся, улыбался, потирал руки и уходил обратно в кухню придумывать что-нибудь новенькое. У него было богатое воображение.
Я как раз читал об армянской церкви. Однако без особого интереса. Мне было слишком холодно даже от такого откровения: «…старые жертвенные гимны были, возможно, непристойными и уж точно бессмысленными». Запоминая это на будущее, я получал удовольствие. До чего же здорово, до чего точно оно объясняет не только соответствующие гимны дохристианской Армении, но и многое из современного искусства, да и науки тоже — большую часть психоаналитической литературы, например, музыку Шрекера, экспрессионистскую живопись, «Улисса» и так далее. Что до не совсем «современных» псевдонауки и псевдоискусства, от спиритуализма до коммерческой литературы, — у них нет даже непристойности, они попросту бессмысленны.
Миновало утро, пора было приступать к ланчу. Поев спагетти и вареной козлятины, мы почувствовали себя несколько окрепшими и немного менее замерзшими. «Как там на дороге?» — спросили мы. Но наш хозяин вдруг истощил свое всеведение и свой оптимизм. Он, мол, не знает, что там творится, и просит немного подождать. К пяти часам все, несомненно, уладится. А дорога, что идет мимо Фирензуолы? Нет, это безнадежно, уверил он нас. И мы стали думать, что нам делать, ждать или вернуться во Флоренцию? Мы все еще находились в состоянии неопределенности, когда в харчевню явился посланец небес в виде всадника, остановившегося у двери харчевни. Мы бросились к нему. Чудо! Он знал правду и, более того, изложил нам ее простым понятным языком. На дороге никто не работает и не будет работать, пока не переменится ветер (когда ветер дует в этом направлении, убранный снег снова в короткое время оказывается на дороге). Конечно же, ветер может изменить направление и вечером, но может и через неделю. Если мы хотим попасть в Болонью, то почему бы нам не поехать другой дорогой? «И правда, почему? — спросил хозяин харчевни, присоединившийся к нам и прислушавшийся к нашему разговору. — Почему не поехать дорогой на Фиренцуолу?» Он понял, что игра подошла к концу и у него нет надежды задержать нас еще на одну ночь. Почему нет? Мы молча, но со значением посмотрели на него. Тогда он улыбнулся нам с непробиваемым добродушием и удалился писать счет.