'В худых душах'
Шрифт:
– Снимай балахон-от свой, - говорила матушка, помогая мне снять верхнее пальто.
– Гость будешь, да еще какой гость-то... Вот ужо поп придет, так он как обрадуется...
Прямо из кухни одна дверь вела в горницу самого о.Якова; эта горница выходила тремя окнами на улицу и была перегорожена низенькой ширмой пополам. За ширмой стояла широкая двуспальная кровать. Вторая дверь вела из кухни в горницу матушки Руфины, крошечную комнатку, выходившую одним окошечком на двор. Нужно сказать, что в домике о.Якова всегда стоял совершенно особенный воздух, весь пропитанный каким-то специфическим ароматом. Не то росным ладаном пахло, не то старой вишневой наливкой или геранью - не разберешь хорошенько.
–
– спросил я, рассматривая полицейскую шашку, которая висела на ширме вместе с белым кителем.
– Да ведь Прошку-то помнишь? Ну, еще из училища его тогда исключили! Это его муниция... Он у нас урядником служит в Шераме. Как же, чин получил недавно... Теперь где-то в Полому уехал, ловит кого-то.
– Кого?
– Да в Поломе-то попом отец Ксенофонт, а у него сын... Ну, там где-то в Москве обучался. Только это так... он совсем ничего, а это Прошка придумал.
На маленьком столике, который стоял в углу комнаты, были разложены книги и стопкой лежали подобранные номера газеты. На одном переплете я прочитал "Das Kapital, von Marx"*.
______________
* Маркс - "Капитал" (немецк.).
– Это Кинтильяновы книги, - предупредила мой вопрос старушка.
– Ты его не помнишь, поди? Нет, где помнить. Он еще в училище тогда учился, когда ты был у нас в последний-то раз.
– Ведь у вас еще два сына?
– Да, как же... Митрей-то Яковлич попом теперь в Зюзиной служит, а Никаша - дохтуром земским. Четверо их у меня.
– А дочь? Ведь у вас была девочка, Аня.
Старушка только махнула рукой.
– Замуж вышла?
– Нет...
– Умерла?
– Хуже...
– прошептала со слезами на глазах бедная старушка и, осторожно оглядевшись кругом, таинственно проговорила: - Ужо расскажу тебе вечером, когда уберусь. Да вон и поп с Кинтильяном идут... Обедать сейчас будем.
III
Поп Яков вошел в это время уже в кухню и, заметив меня, проговорил своим густым баском:
– Да это никак...
Он назвал меня по имени и, заключив в свои могучие объятия, облобызал. Высокого роста, с могучей грудью, поп Яков смотрел настоящим русским богатырем, а благообразная седина придавала его фигуре нечто патриархальное. Когда, мальчуганом, я учил историю ветхозаветных патриархов, поп Яков для меня служил живым и наглядным примером; я отлично представлял себе фигуру библейского патриарха Иакова - стоило только закрыть глаза и припомнить попа Якова. Десять лет, в течение которых я не видал его, почти не изменили его наружности, за исключением разве того, что косматая окладистая борода из седой превратилась в желтую, да на высоком лбу легло несколько глубоких морщин. И костюм на о.Якове оставался тот же, то есть нанковый синий подрясник с высоким стоячим воротником, каких нынешние модные батюшки уже совсем не носят; из-под подрясника выглядывала ситцевая рубашка-косоворотка, перехваченная тоненьким гарусным пояском чуть не под самыми мышками. Этот поясок мне всегда казался особенно забавным, потому что без подрясника, в одной рубашке, как частенько ходил дома о.Яков, он походил на колоссального ребенка. Старик любил в таком виде работать во дворе или в огороде, а на пашне это было даже ему необходимо, потому что подрясник только заплетал ноги и мешал работать.
Широкое русское лицо попа Якова глядело своими большими серыми глазами строго и внушительно; губы всегда были плотно сжаты и очень редко распускались в улыбку. И в фигуре, и в движениях, и в выражении лица сказывался человек, который "в поте лица снискивал" свой хлеб. Я всегда любил эту спокойную уверенность попа Якова, его медленную речь, веселую умную улыбку, которою все лицо точно
На этот раз меня неприятно поразила только одна перемена в о.Якове; он оставался прежним попом Яковом, - но это по наружности. Глаза же смотрели как-то неестественно пытливо, и он несколько раз тревожно поглядывал в окно; улыбался он тоже не по-прежнему - какой-то натянутой, не своей улыбкой. Вообще во всем - в движениях, в голосе, во взгляде и в улыбке чувствовалось то "неладное", о чем мне говорил дорогой Евмен.
– Ну, мать, соловья баснями не кормят, - заметил о.Яков, когда мы успели обменяться первыми вопросами, какие неизбежны между старыми знакомыми после долгой разлуки.
Кинтильян, сын, только издали поклонился мне и даже не вошел в горницу. Он был одет в коротенькое казинетовое пальто; казинетовые брюки были заправлены за сапоги. Такая же ситцевая рубашка, как у о.Якова, была точно так же подпоясана гарусным пояском и выпущена поверх брюк, на мещанский манер. На вид ему можно было дать лет двадцать пять; русая пушистая бородка красиво обрамляла его бледное, изнеможенное лицо и придавала ему какую-то преждевременную серьезность. Вообще и ростом и лицом Кинтильян походил на мать; отцовского в нем оставались только одни глаза серые, большие, строгие, с темными густыми ресницами.
– Милости просим...
– приглашала матушка, появляясь в дверях.
– Только уж ты, гостенек, не обессудь нас на нашей простоте... Нечем тебя угощать-то, потому приехал к самому обеду, а печка у меня уж простыла.
– Ничего, вечером пельмени сделаешь, - успокоил о.Яков старушку.
– А теперь пусть отведает нашего мужицкого кушанья... Ешь просто, проживешь лет со сто!
– пошутил батюшка.
Мы уселись в кухне за маленький деревянный столик, накрытый синей изгребной скатертью. Тарелок не полагалось. Ели из одной чашки деревянными ложками. Кушаньев было собственно два - щи и гречневая каша. Зато щи матушки Руфины стоили целого обеда. Таких щей никто не умел делать, и старушка гордилась своим искусством.
– Давно ли попал в наши Палестины?
– спрашивал о.Яков между первой и второй чашкой щей.
– Там ведь, в вашем-то Петербурге иль в Москве, все бедовый народ живет.
– Ну уж, пошел...
– с неудовольствием заметила матушка.
– Чего пошел?! Я дело говорю... Вон благочинных запретили выбирать... Везде суд, да доносы, да подозрения, - говорил как-то отрывисто о.Яков и вдруг спросил: - А где у нас Прошка, мать?
– Сам знаешь где, - неохотно ответила матушка.
– Это он в Полому забрался? Да не пес ли... не за столом будь сказано... Да Ксенофонт-то разорвет его, как дохлую кошку... Ну и народец только нынче пошел!..
Отец Яков все время сильно волновался и несколько раз принимался бранить то Петербург, то Прошку. Кинтильян хранил самое упорное молчание и не проронил ни одного словечка. После обеда о.Яков увел меня в горницу, закурил свою деревянную трубку и опять навел разговор о Петербурге. Несколько раз он среди своей речи бросал трубку, рылся в газетах и вынимал какой-нибудь номер, где карандашом было отмечено все достойное примечания.
– Нет, он нам вот где, ваш Петербург-то, - говорил старик, указывая на свой могучий затылок.
– Ой, как солоно он приходится... Да! Хорош Питер, да бока повытер... Кажется, живешь себе в таком месте, что и ворон костей не заносит, а глядишь - не тут-то было. Да!.. Прежде я этих самых газет и в руки никогда не брал, разве про войну прочитаешь, а нынче не-ет... Ждешь не дождешься номера-то, как Христова дня. Не прежние времена... Вон мужики - и те как газеты любят читать. Недаром, видно, пословица сложилась, что в городе дрова рубят, а в деревню щепки летят...