В каждую субботу, вечером
Шрифт:
В дверь постучали. Я побежала открывать. Вошла Ляля Барташевич.
— Можно позвонить? — спросила она и, вдруг оборвав себя на полуслове, остановилась.
— Катя, неужто ты?
Как же она изменилась за эти неполные два года!
Нежные щеки впали, кожа казалась увядшей, возле глаз прорезались морщинки. Прекрасные волосы ее поредели, утратили свой блеск, теперь она их гладко зачесывала назад, скрепляя на затылке гребенкой.
Она поймала мой удивленный взгляд, тревожно спросила:
— Что? Я подурнела,
— Да нет, нисколько, — пробормотала я.
— Врешь, — сказала она с горечью, — я и сама знаю, что постарела.
Янтарные глаза ее казались печальными.
— А ты как-то сразу возмужала…
— Значит, тоже постарела…
Она продолжала, не слушая меня:
— Только тогда, когда видишь детей, которые вдруг выросли, понимаешь, что старость все ближе и ближе…
Я ничего не ответила ей, словно чувствовала себя виноватой, что возмужала.
— Выходит, отвоевалась? — спросила меня Ляля.
— Нет, я приехала на три дня.
— Завтра уже отбывает, — пояснил Иван Владимирович.
Она обернулась к нему.
— Можно позвонить?
— Сделайте одолжение, — сухо ответил он.
Телефонный аппарат висел в коридоре. Каждое слово Ляли доносилось ко мне на кухню.
— Да, — говорила она. — Это я. Узнал? Правда? Да милый, очень. Я жду. Но почему? Но я прошу тебя. Неужели не сможешь? А мне так хочется! Ну, попытайся… Я буду очень, очень ждать…
Иван Владимирович брезгливо скривил губы:
— Уговаривает изо всех сил, а он, видать, кобенится…
— Тише, — сказала я.
Он встал со стула.
— Ладно. Я пошел к себе, а то как начнет сейчас хвастаться своими достижениями на мужском фронте…
Ляля снова вышла на кухню. С едва скрываемой жадностью посмотрела на снедь, расставленную на столе.
— Хотите чаю, настоящего, со сгущенкой? — спросила я.
— Хочу.
Я подогрела чайник, налила ей чай, подвинула молоко, сало, сухари.
— Ой, — сказала Ляля, вздыхая. — Сало. Я уже позабыла, как оно выглядит…
— Возьмите, отрежьте себе сколько хотите…
— А ты уж совсем большая, Катя, и говоришь как взрослая…
— Мне двадцать лет, не так уж мало…
— Двадцать лет, — повторила Ляля. — А мне сорок, только я всем говорю — тридцать четыре.
— Сорок тоже немного, — неискренне сказала я.
— Ровно в два раза больше, чем двадцать.
Вынула из кармана смятую пачку папирос, нагнулась над газовой горелкой, прикурила.
— Ты не куришь?
— Нет.
— А я вот приучилась.
Она стряхнула пепел прямо на пол. Я подумала, хорошо, что Иван Владимирович не видит этого.
— Двадцать лет — самый цвет молодости. Наверно, уже влюбилась в кого-нибудь?
— Даже и не думала, — сказала я.
— Почему?
— Потому что война, — ответила я чуть резче, чем мне бы хотелось.
Она
— А я, старая дура, все никак не могу остановиться…
Видно, она ждала, что я начну расспрашивать ее, а я молчала. Мне вдруг вспомнились слова Кота, утверждавшего, что люди часто под влиянием минуты любят откровенничать, раскрывать душу перед кем угодно, а после обычно жалеют о своей откровенности и даже начинают порой ненавидеть того, кому открылись.
Но Ляля хотела говорить только о себе. Она всегда любила рассказывать о своих поклонниках и успехах, если же разговор заходил о чем-то другом, мгновенно теряла к нему интерес, становилась отрешенной и рассеянной.
— Подумай только, я опять влюблена. И знаешь, как это все случилось? Я была на трудфронте, на лесозаготовках. Это недалеко от Москвы, по Савеловской дороге. И он тоже был там. Он — инженер. На два года моложе меня. То есть, на самом деле, на восемь лет, но он думает, что на два.
— Это ничего, что моложе, — сказала я, потому что надо было что-то сказать. Но она словно бы и не слышала моих слов.
— Конечно, женатый. Мне всегда везет на женатых. А жена никуда не эвакуировалась, наверно, боялась оставить одного. И он ее боится, как водится. Придет ко мне, то и дело на часы смотрит, как бы домой не опоздать. Ну скажи, Катя, легко мне все это?
Ляля обращалась ко мне, словно к равной. А я не знала, что ответить. Впрочем, она сама спрашивала и сама отвечала.
— Каждый раз я его уговариваю — приходи, приходи! Хоть на час, хоть на сорок минут… Правда, ему тоже вырваться трудно, он же на казарменном. Он знаешь где работает? На кондитерской фабрике. Они теперь выпускают витамины для фронта. Хочешь угощу? Он мне иногда приносит.
— Нет, не хочу, — сказала я.
— Как хочешь. Только знаешь, я все понимаю, семья есть семья, но каждый раз вымаливаешь у него этот несчастный час…
Глаза ее потемнели.
— А что мне делать? Ведь мне тоже хотелось бы иметь семью, чем я хуже других?
Я не знала, что сказать. И не знала, что посоветовать, чему научить.
— Очень боюсь старости, — сказала Ляля, вынув новую папиросу. — Старость — это одиночество, а одиночеством я и так сыта по самое горло!
Закурила, задумчиво следя за голубым слоистым дымом.
— Сколько их уже у меня было! И один похож на другого, каждый придет, прошастает по коридору, чтобы его никто не увидел, этого они все, как один, боятся, а после выскочит из подъезда и скорее побежит подальше, а сам оглядывается, вдруг, думает, жена его выследила, что тогда? А я все одна, и в праздник одна, и в будни одна, он с женой в кино, а я с подругой или вовсе ни с кем и только дни считаю, когда он снова заглянет, и так с каждым получается, кого ни возьми…