В краю родном, в земле чужой
Шрифт:
Тут, опередив нянек, сбежал по мраморной лестнице Сашенька, и Рубан подхватил мальчишку на руки. А еще через минуту появилась, с пылающими от волнения щеками, Мари.
Гусары потянулись к ней, но Мари, попросту не замечая никого, даже ротмистра, стоящего всех ближе, поспешила к мужу и сыну.
Минутой спустя, когда супруги обменялись взглядами, и выражение глаз Мари сменилось благодарностью и теплом, появился граф в сопровождении полковника Теняшева.
Казалось, ситуация разрядилась, сейчас последует светское прощание, и только; но тут в общем двуязычном гласе Дмитрий
Реплика — Дмитрий Алексеевич понял сразу, — не предназначалась ни ему, ни кому-то определенному: просто сорвалось с языка задетого чем-то и наблюдательного гусара.
Но волна ненависти — а может быть, волна жажды смерти, смерти как избавления от пожизненной боли, — захлестнула Рубана.
Поставив Сашу на пол, он еще раз цепко оглянулся. Нет, можно обойтись без скандала и ненужного вмешательства графа: Кобцевич только начал спускаться по лестнице, Мари — с сыном, внимание рассредоточено.
Рубан прошел три шага, остановился перед ротмистром и, подождав, пока взгляды встретятся, сказал негромко, так, чтобы слышали только самые близкостоящие офицеры: — Завтра, в девять, жду вас с двумя секундантами у развилки Нежинской дороги. Откажетесь — ославлю трусом во всей кавалерии.
Посмотрел — снизу вверх — в заблестевшие изумлением и злостью глаза и спокойно, не привлекая больше никакого внимания, вернулся к жене и сыну; четверть часа — и тройка умчалась.
… Заверения получены, попытка примирения произведена. Дмитрий Алексеевич знал, что вся пятерка здесь, и две пары секундантов, и сам ротмистр уверены, что случай завершится миром, уверены, что честь не потребует большего, чем официальные извинения за какую-то там никем не расслышанную неловкую фразу, реплику мимоходом.
Только Дмитрий Алексеевич знал, что не отступит. И знал, зачем выбрал сабельный бой, отказавшись от пуль, — пистолеты уравнивают шансы, особенно молодости со старостью, но дают возможность дуэлянтам, в особенности стреляющему вторым, совершить благородный промах.
Повторил: — Дуэль.
Секунданты притоптали неглубокий снег.
Бойцы разделись до рубашек и отсалютовали по-французски.
— Ангард! By пре? Алле? — гнусаво выкрикнул секундант.
Рубан пошел вперед, чуть поводя кончиком сабли.
Уже по тому, как держался Болеслав, как поигрывала дымчатая полоска стали в его руке, как пружинисто и свободно двигались ноги по утоптанному снегу, как спокойно и сосредоточенно смотрели светлые глаза на холеном шляхетном лице, ясно было: боец.
Три быстрых, на полувыпадах, удара в третью, пятую и седьмую позиции (правый, голова и левый бок), Болеслав играючи парировал удары и из седьмой, резко вывернув кисть, хлестнул в шестерку, к левому плечу, но не удивился, когда Рубан перехватил удар и двумя полушагами разорвал дистанцию.
Всего-то две секунды свиста и лязга металла; но секунданты подобрались — почувствовали, что легкого, малокровного боя не будет.
Скрип снега и дыхание; как ни прислушивайся, не уловить, что Рубан, сторожко обходя пританцовывающего
Но Дмитрий Алексеевич действительно молил у нее прощения. За то, что не смог терпеть больше — и решил умереть. Погибнуть в бою, самым достойным, а значит, самым желанным для себя исходом.
И за эту гордую слабость молил прощения, за то, что унесет она, неизбежно, в сердце своем чувство вины — до самого смертного часа. И это станет ярче, сильнее воспоминаний о его поздней любви, о его канувших в ничто ласках.
Рубан подался вперед, уловив миг, когда Болеслав чуть оскользнулся и, удерживая равновесие, полураскрылся; казацкая сабля описала свистящий сектор, долженствующий оборваться на красивой голове, но в самый последний миг перед соприкосновением со стремительно взметывающейся в пятую защиту саблей Болеслава скользнула влево, в троечку, под локоть.
Рубан бил стремительно и точно, этот простой финт был отработан до предельного автоматизма годами тренировок и боев — и стоил жизни не одному десятку противников.
Но самые отточенные движения угасают с годами. Вывернув кисть, в высокой восьмерке поляк закрылся, остановил казацкий клинок, едва тот рассек шелковую сорочку и кожу на пятом ребре — и тут же, без малейшей паузы, бросил руку и острие вперед — ткнуть Рубановское плечо или, если клинок попадет под круг-четыре, располосовать наискось грудь противника.
Но там, где только что было плечо, оказалась пустота — Рубан отклонился, — а досыл клинка вдогон корпуса уткнулся в простую защиту; в какой-то миг Болеслав понял, что сейчас должна пройти прямая, опасная контратака и, и — надо! — прикрыться! — и легкий дуэльный клинок выписал сияющие эллипсы глухой защиты. Но Рубан, не контратакуя, разорвал дистанцию, сделав даже лишнее па.
Вот теперь все правильно. Шелковая сорочка окрасилась кровью. Быть может, удастся еще достать левую руку — гусар чуть не дотягивает кварту, полагаясь, видимо, на разницу в росте. И тогда ротмистр забудет о намерении просто поцарапать папашу, отбить охоту задираться и все же дать возможность соблюсти приличия. Тогда пойдет в атаку, настоящую атаку, с полной выкладкой — понял уже, что не с захолустным стариком дело имеет, а с настоящим рубакой — и пройдет удар. Смертельный и почти безболезненный.
Рубан — выберет, пропустит, примет.
И — навсегда у Саши и Сонечки останется память об отце, погибшем в благородном бою за честь семьи. И милость Кобцевича, сколь щедра она ни будет, не встретит ни слова осуждения. А Мари — для нее будет душевная мука, но и окончание ложной жизни. Должна понять, что смерть — лучшее, что может еще Дмитрий Алексеевич ей подарить. Разве не понял он давно, два года назад, впервые — или окончательно? — признав в кареглазом умничке Саше полное подобие крестному отцу его, их сиятельству молодому графу, не понял, что, подводя Мари к алтарю, собственной рукой Рубан завязал узел, который можно только разрубить?