В краю родном
Шрифт:
Васька улыбнулся, но потом подумал: а вдруг его там убьет? А он его даже и не видал живого, только на фотокарточках.
Васька видал отца, но не помнил этого, мал сильно был. Когда отец уходил на войну, бабушка говорила, тот взял Ваську на руки и крепко обнял.
Белым-бело. Не успеют люди тропку проделать до колодца, утром глядь — нет никакой тропки, ни колодца, все занесло.
Куда идти Ваське? Много не находишь по такому снегу. Вот и сиди дома. Хорошо хоть дед рядом. Он уже не возил сено, потому
Нынче бабушка ушла трепать лен, а дед с Васькой остались дома. Сначала дед ничего не делал, только сидел на лавке да зевал от скуки, потом вспомнил, что надо ему Васькин валенок ушить. Стал сучить дратву. У него была одна рука, однако дратву он сучил ловко, даже борода не мешала.
Сидит Васька на лавке. Возьмет да и станет смотреть на дедов нос. А нос у того, что сапог, очень большой и какой-то самостоятельный. Потом Васька посмотрит на дедовы уши рассмотрит шею, которая вся изрезана глубокими морщинами, будто кто-то ее складывал, складывал гармошкой да и не разгладил потом.
Так и сидят друг против дружки, старый да малый. Печка гудит, поленья еловые стреляют. «Не приведи господь, — сказала бы бабушка, если бы она была дома, — как бы сажа в трубе не загорелась». А дед даже внимания не обращает. Дратву в иголку вдевать стал.
Сумерки вдруг забрезжили в избе. Глянул Васька в окошко, а на улице все посерело, как мышь. Только снег еще белеет из этой серости, словно сахар.
Дед пыхтит над валенком. Посмотрел Васька в угол избы, и показалось ему, что там кто-то есть. Там вон, около хомута. Ишь ты, скрипнуло половицей. Васька вздрогнул и придвинулся к деду. Но потом все-таки пошел за печку проверить. Пусто там, один только хомут висит на спице да веревка.
— Дед, а домовой-то есть?
— Враки тебе.
— А бабушка говорила, что есть.
— Кто его видел?
И дед смеется без голоса. Он почему-то никогда не смеется громко, а все шепотом. «Какой ты еще глупый, Васька, — подумал дед. — Совсем дурень».
— Может, кто и видел, — сомневается Васька.
— Никто не видел, — упорствует дед. Сам он не верит ни в бога, ни в черта, ни в домового, да только помалкивает, чтобы бабушку не сердить. Еще в германскую войну забрел как-то к ним в окопы солдатский агитатор и заявил: «Религия — это хуже вина, ребята». Нет-нет да и вспомнит старик про этот случай.
Васька лукаво улыбается и спрашивает:
— А что домовой ест? Картошку?
— Отвяжись, христа ради! — серчает дед. А сам просто не может иглой попасть в дырку, которую он просверлил в валенке шилом.
Но вот уж совсем смеркнулось. В углу темно, за печкой шуршит. И Ваське становится совсем невмоготу сидеть. Он еще ближе к деду.
— Что бабушка-то не идет у нас? Хоть бы лампу зажгла.
— Да ведь придет, никуда не денется.
— Почему ты
— Потому что корову доить надо.
— Чего доить-то в потемках. Много ли видно в таких потемках, — рассуждает Васька. — И вчера молоко опрокинула.
— Не знаю я ничего, — бормочет дед, щупая иглу в валенке.
— Дед, а ты читать умеешь?
— Не умею.
— И буквы не знаешь?
— Не знаю.
— А Верка знает три буквы.
Дед молчит. Наверное, сердится на Верку, что та маленькая, а знает целых три буквы.
— Не дай бог война, — вздыхает Васька. — Как там отец-то мой в такую холодину?
Так вчера говорила Васькина мама, сокрушенно качая головой.
— Ну-у, — отвечает дед, вынимая иглу изо рта и запуская ее в валенок. Он уже ничего не видит впотьмах, и работа почти не продвигается. — Воюет твой отец.
Маленькая печка прогорела, притихла, не фырчит в трубе, уголья гаснут, подергиваются пеплом. Холод от дверей ползет по полу, подбирается к Ваське, к его деду. Надо опять растапливать печку, да никому неохота идти в сени за дровами.
— Дед, а бывают людоеды? — вдруг спрашивает Васька.
— Почем знать, бывают, видно.
А Васька почти уверен, что в углу за печью сидит людоед и точит зубы. Вот бы пойти посмотреть. И, превозмогая страх, Васька идет в угол. Никого нет, темнота.
— Ты чего туда шастаешь, Васька?
— Да так. А оборотни бывают?
Бедный Васькин дед не выдерживает. В сердцах он швыряет валенок под лавку и лезет на печь, кряхтя и стеная, мол, когда и кончится эта проклятая зима. Было бы лето, бегал бы Васька с утра до ночи на улице, не приставал бы к нему.
Наивный дед. Разве скроешься от Васьки? Он тут же на печь вслед за дедом.
— Дед, а дед.
— Чего тебе еще?
— А когда война кончится?
— Скоро уж теперь, — говорит дед. — Недолго ждать.
— Откуда ты знаешь?
— Председатель сказывал.
— Скорей бы уж.
— Кончится, — бормочет дед. — Батька твой придет, Евтих. Лежи давай.
Тепло веет с каленых кирпичей. Дед мирно свистит носом, да и Васька пригрелся, задремал.
Не слышал он, как пришла бабушка, как зажгла она лучину, воткнула ее в щель стены и возится с крынками. Не слышал, как пришла мама Серафима Петровна и накрыла его овчиной.
— Пускай спит. Ишь и чмокает во сне, — сказала она и вздохнула: — И когда ты вырастешь, горюшко мое.
А сама думает, когда Васька вырастет, войны уже не будет. Евтих вернется, все вернутся. И славно заживут они тогда с Васькой. Преобразится их деревня, проведут электричество, радио в каждый дом, выстроят детские ясли, детский сад, чтобы дети не сидели по темным углам у подолов своих бабок. Да и вообще не будет таких медвежьих углов, как у них. Ох уж, скорей бы…
Так рассуждала Серафима Петровна, собираясь идти к больной Василисе, чтобы помочь ей по хозяйству. Одна она с троими несмышленышами возилась, да вот и слегла.