В круге первом (т.1)
Шрифт:
— Завидуешь? У тебя не клюёт?
Лица обеих исказились и стали очень неприятны, как всегда у женщин в озлоблении.
Оленька раскрыла рот тоже напасть на Люду, но в «вечерних удовольствиях» ей послышался обидный намёк. И она остановилась.
— Нечему завидовать! — глухо крикнула Надя оборванным голосом.
— Если ты заблудилась, вместо монастыря в аспирантуру — всё звончей кричала Люда, чуя победу, — так сиди в углу и не будь свекровью. Надоело! Старая дева!
— Людка! Не смей! — закричала Даша.
— А
Очнулась Муза и, угрожающе в сторону Люды размахивая томиком, тоже стала кричать:
— Мещанство живёт! торжествует! и процветает! Все они пять стали кричать своё, не слушая других и не соглашаясь с ними.
С налитой, ничего уже не соображающей головой, стыдясь своей выходки и рыданий, Надя, как была, в том лучшем, что надевала на свидание, бросилась плашмя на кровать и накрыла голову подушкой.
Люда снова перепудрилась, расправила над беличьей шубкой вьющиеся белые локоны, спустила чуть ниже глаз вуалетку и, не убрав-таки постели, но в уступку накинув одеяло, ушла.
Надю окликали, она не шевелилась. Даша сняла с неё туфли и завернула углы одеяла ей на ноги.
Потом раздался ещё стук, по которому выпорхнула Оленька в коридор, как ветер вернулась, подвела кудри под шляпку, юркнула в меховушку с жёлтым воротником и новой походкой пошла к двери.
(Эта походка была — на радость, но и — на борьбу…) Так 318-я комната отправила в мир один за другим два прелестных и прелестно одетых соблазна.
Но, потеряв с ними оживление и смех, комната стала совсем унылой.
Москва была огромный город, а идти в ней было — некуда…
Муза опять не читала, сняла очки и спрятала лицо в большие ладони.
Даша сказала:
— Глупая Ольга! Ведь поиграет и бросит. Мне говорили, что у него другая где-то есть. И как бы не ребёнок. Муза выглянула из ладоней:
— Но Оля ничем не связана. Если он окажется такой — она может оставить его.
— Как не связана! — кривой улыбкой усмехнулась Даша. — Какую же тебе ещё связь…
— Ну, ты всегда всё знаешь! Ну, откуда ты это можешь знать? — возмутилась Муза.
— Да чего ж тут знать, если она у них в доме ночевать остаётся?
— О! Ничего! Ничего это ещё не доказывает! — отвергла Муза.
— А теперь только так. Иначе не удержишь. Девушки помолчали, каждая при своём. Снег за окном усиливался. Там уже темнело.
Тихо переливалась вода в радиаторе под окном. Нестерпимо было подумать, что воскресный вечер предстояло погибать в этой конуре.
Даше представился отвергнутый ею буфетчик, здоровый сильный мужчина. Зачем уж так было его отталкивать? Ну, пусть бы в темноте сводил её в какой-нибудь клуб на окраине, где университетские не бывают. Потискал бы где-нибудь у заборчика.
— Музочка, пойдём в кино! — попросила Даша.
— А что идёт?
— «Индийская гробница».
— Но ведь это — чушь! Коммерческая чушь!
— Да
Муза не отзывалась.
— Тоскливо же, ну!
— Не пойду. Найди работу.
И вдруг опал электрический свет — остался только багрово-тусклый накалённый в лампочке волосок.
— Ну, этого ещё…! — простонала Даша. — Фаза выпала. Повесишься тут.
Муза сидела, как статуя.
Не шевелилась Надя на кровати.
— Музочка, пойдём в кино!
Постучали в дверь.
Даша выглянула и вернулась:
— Надюша! Щагов пришёл. Встанешь?
51
Надя долго рыдала и впивалась зубами в одеяло, чтобы перестать. Под подушкой, надвинутой на голову, стало мокро.
Она была рада уйти куда-нибудь до поздней ночи из комнаты. Но некуда было ей пойти в огромном городе Москве.
Уж не первый раз тут, в общежитии, её хлестали такими словами: свекровь! брюзга! монашенка! старая дева! Всего обиднее была несправедливость этих слов. Какая она была раньше весёлая!..
Но легко ли даётся пятый год лжи — постоянной маски, от которой вытягивается и сводит лицо, голос резчает, суждения становятся бесчувственными? Может быть и вправду она сейчас — невыносимая старая дева? Так трудно судить о себе самой. В общежитии, где нельзя, как дома, топнуть ножкой на маму — в общежитии, среди равных, только и научаешься узнавать в себе плохое.
Кроме Глеба уже никто-никто не может её понять…
Но и Глеб тоже не может её понять…
Ничего он ей не сказал — как ей быть, как ей жить.
Только, что — сроку конца не будет…
Под быстрыми уверенными ударами мужа оборвалось и рухнуло всё, чем она каждый день себя крепила, поддерживала в своей вере, в своём ожидании, в своей недоступности для других.
Сроку — конца не будет!
И значит, она ему — не нужна… И, значит, она губит себя только…
Надя лежала ничком. Неподвижными глазами она смотрела в просвет между подушкой и одеялом на кусок стены перед собой — и не могла понять, и не старалась понять, что это за освещение. Было как будто и очень темно — и всё же различались на знакомой охренной стене пупырышки грубой побелки.
И вдруг сквозь подушку Надя услышала особенный дробный стук пальцами в фанерную филёнку двери. И ещё прежде, чем Даша спросила: «Щагов пришёл. Встанешь?» — Надя уже сорвала подушку с головы, спрыгнула на пол в чулках, поправляла перекрученную юбку, гребёнкой приглаживала волосы и ногами нащупывала туфли.
В безжизненно-тусклом свете полунакала Муза увидела её поспешность и отшатнулась.
А Даша кинулась к люд иной постели, быстро подоткнула и убрала.
Впустили гостя.
Щагов вошёл в старой фронтовой шинели внакидку. В нём всё ещё сидела армейская выправка: он мог нагнуться, но не мог сгорбиться. Движения его были обдуманны.