В лесах
Шрифт:
– Отпусти ты меня, тятенька, – тихо заговорила Настя, подойдя к отцу и наклоня голову на плечо его. – Походила б я за тетенькой и, если будет на то воля Божия, закрыла б ей глаза на вечный покой… Без родных ведь лежит, одна-одинешенька, кругом чужие…
– Подумать надо, – сказал Патап Максимыч, слегка отводя рукой Настю. – Ну вот и самовар! Принеси-ка, Настя, там на окне у меня коньяку бутылка стояла, пуншику выпить с дороги-то…
Выкушал Патап Максимыч чашечку, выкушал другую, третью… Стал веселей, разговорчивей.
– Вот
– Полно ты!.. – всплеснув руками, вскрикнула Аксинья Захаровна.
– Совсем было поели и лошадей и нас всех, – сказал Патап Максимыч. – Сродясь столь великой стаи не видывал. Лесом ехали, и набралось этого зверья видимо-невидимо, не одна сотня, поди, набежала. Мы на месте стали… Вперед ехать страшно – разорвут… А волки кругом так и рыщут, так и прядают, да сядут перед нами и, глядя на нас, зубами так и щелкают… Думалось, совсем конец пришел…
– Как же отбились-то, как вам Господь помог? – спросила побледневшая от мысли об опасности мужа Аксинья Захаровна.
– Отобьешься тут!.. Как же!.. – возразил Патап Максимыч. – Тут на каждого из нас, может, десятка по два зверья-то было… Стуколову спасибо – надоумил огонь разложить… Обложились кострами. На огонь зверь не идет – боится.
– Дай Бог здоровья Якиму, как бишь его – Прохорыч, что ли, – набожно перекрестясь, сказала Аксинья Захаровна. – Как ему от всякого зла обороны не знать!.. Все страны произошел, всяких делов нагляделся, всего натерпелся.
– Мошенник! – сквозь зубы промолвил Патап Максимыч.
И жена и дочери смолкли, увидя, что он опять нахмурился.
Мало погодя, Аксинья Захаровна спросила его:
– Чем же мошенник-от он? Кажись бы, добрый человек… От писания сведущий, постный, смиренный… Много зол ради веры Христовой претерпел.
– Может, и кнутом дран, только не за Христа, – с досадой молвил Патап Максимыч.
– Как так, Максимыч? – придвигаясь к мужу, спросила Аксинья Захаровна.
– Не твоего ума дело, – отрезал Патап Максимыч. – У меня про Якимку слова никто не моги сказать… Помину чтоб про него не было… Ни дома меж себя, ни в людях никто заикаться не смей…
Никто ни звука… Замолк и Патап Максимыч.
– Да, съели б меня волки, некому бы и гостинцев из городу вам привезти, – через несколько минут ласково молвил Патап Максимыч. – Девки!.. Тащите чемодан, что с медными гвоздями… Живей у меня… Не то осерчаю и гостинцев не дам.
Дочери побежали, хоть это и не больно привычно было обленившейся дома Параше.
– Пора бы девок-то под венец, – молвил Патап Максимыч, оставшись вдвоем с женой. – У Прасковьи пускай глаза жиром заплыли, не вдруг распознаешь, что в них написано, а погляди-ка на Настю… Мужа так и просит! Поди, чай, спит и видит…
– Да чтой-то с ума, что ли, ты сошел, Максимыч? На родных дочерей что
– Житейское дело, Аксинья Захаровна, – ухмыляясь, молвил Патап Максимыч. – Не клюковный сок, – кровь в девке ходит. Про себя вспомни-ка, какова в ее годы была. Тоже девятнадцатый шел, как со мной сошлась?
– Тьфу! – плюнула чуть не в самого Патапа Максимыча Аксинья Захаровна. – Бесстыжий!.. Поминать вздумал!..
Патап Максимыч только улыбался.
– А ты слушай-ка, Захаровна, – молвил он, – насчет Настасьи я кое-что вздумал…
– Снежков, что ль, опять?.. Чужим людям жену нагишом казать? – спросила Аксинья Захаровна.
– Ну его к шуту, твоего Снежкова! – ответил Патап Максимыч.
– Не мой, батюшка, не мой – твое сокровище, твое изобретенье! – скороговоркой затростила Аксинья Захаровна. – Не вали с больной головы на здоровую!.. Я бы такого скомороха и на глаза себе близко не пустила… Твое, Максимыч, было желанье, твоим гостем гостил.
– Заверещала!.. Молчи, дело хочу говорить, – молвил Патап Максимыч, но, заметив, что дочери тащат чемодан, смолк.
– После, – сказал он жене.
Чемодан вскрыли. Патап Максимыч вынул сверток и, подавая Аксинье Захаровне, молвил:
– Это тебе, сударыня ты моя Аксинья Захаровна, для Христова праздника… Да смотри, шей скорей, поторапливайся… Не взденешь этого сарафана в светло воскресенье, и христосоваться не стану. Стой утреню в этом самом сарафане. Вот тебе сказ…
– Куда мне, старухе, такую одежу носить! – молвила обрадованная Аксинья Захаровна, развертывая кусок толстой, добротной, темно-коричневой шелковой материи… – Мне бы пора уж на саван готовить.
– Не смей помирать!.. – топнув ногой, весело крикнул Чапурин. – Прежде две дюжины таких сарафанов в клочья износи, потом помирай, коли хочешь.
– Уж и две дюжины! – улыбаясь, ответила Аксинья Захаровна. – Не многонько ль будет, Максимыч?.. Годы мои тоже немалые!..
– А это вам, красны девицы, – говорил Патап Максимыч, подавая дочерям по свертку с шелковыми материями. – А вот еще подарки… Их теперь только покажу, а дам, как христосоваться станем.
И открыл коробку, где лежали сахарные пасхальные яйца.
Качая головой, Аксинья Захаровна рассматривала их… Вдруг сердито вскрикнула на мужа:
– Выкинь, выкинь!.. Ах ты, старый греховодник!.. Ах ты, окаянный!.. Выбрось сейчас же, да вымой руки-то!.. Ишь каку погань привез?.. Это что?.. Четвероконечный!.. А?.. Не видал?.. Где глаза-то были?.. Чтобы духу его в нашем доме не было… Еретицкими яйцами христосоваться вздумал!.. Разве можно их в моленну внести?.. Выбрось, сейчас же выкинь на двор!.. Эк обмиршился, эк до чего дошел.
Патап Максимыч не возражал. Нельзя. Исстари повелось по вере бабе порядки блюсти. Он только отшучивался и кончил тем, что в мелкие крошки раздробил привезенные подарки.