«В лужицах была буря...» (Мания последования)
Шрифт:
стремнины…» (1829).
Стихия — внизу. Пушкин царит, парит над стихией.
Саранча — «все съела и опять улетела».
Страсти — карты, любови — все это в романтизме поэм. Венец — Алеко с кинжалом. Дальше — история. История как стихия воплощена в «Годунове». «Народ безмолвствует» — не проекция ли сходящего с ума маленького человека?
Кризисы типа «что делать?»: стреляться, бежать за границу, жениться? преобразуются в творческие взрывы 1825, 1830, 1833 годов, сравнимые со
Стихии природы, страсти, азарта, битвы, гения и судьбы сплетаются воедино — в безумие мира.
Мчатся, сшиблись в общем крике… Посмотрите! Каковы?.. Делибаш уже на пике, А казак без головы. Есть упоение в бою, И бездны мрачной на краю, И в разъяренном океане, Средь грозных волн и бурной тьмы, И в аравийскoм урагане, И в дуновении Чумы. И я б заслушивался волн, И я глядел бы, счастья полн, В пустые небеса. И силен, волен был бы я Как вихорь, роющий поля, Ломающий леса…Хочется, конечно, чтобы «Не дай мне Бог сойти с ума» так же принадлежало 1833 году, как «Пиковая дама» и «Медный всадник». Как свиваются в нем стихия бури и безумия в один образ! Победа над безумием — не метафора для поэта, а подвиг духа. Природа гармонична лишь под взглядом, внизу. «Дар напрасный, дар случайный, /Жизнь, зачем ты мне дана?» — вопрошает поэт в день рождения, на подступах к «Полтаве», очередному осмыслению безумства исторического:
Лик его ужасен, / Движенья быстры. Он прекрасен.
Петр на поле битвы как будущий Германн за игорным столом.
В безумии вдохновения 1830 года пишутся и «Бессонница», и «Бесы»:
Визгом жалобным и воем Надрывая сердце мне. Я понять тебя хочу, Смысла я в тебе ищу.Что безумие не только в тебе, не только в твоем окружении, а в самой Природе — страшная метафизика!
Равнодушие и насмешка… Никто после Пушкина не найдет этих слов.
…А по телевизору, где-то на дне океана, произошло извержение вулкана, которого никто не наблюдал. Но посреди океана, над вулканом, спроектировалась точка. Точка эта ожила, повернулась, прихватив соседней воды, свилась
Глаз бури! (По-русски это звучит еще и как «глас бури». Ментальная путаница гласности и прозрачности…) Я был очарован и зачарован: самолетик влетал в серо-черное клубящееся варево, болтало, и вдруг… Тишина и покой; небо еще голубее, чем снаружи, наверно потому, что окружено черным кольцом. Мы пересекали глаз по диаметру. «Влететь — что, — сказал летчик, — вылететь — вот проблема!» Однако он уверенно вылетел. Нас пожевало и выплюнуло в просторные, хотя и более бледные небеса.
Что долгосрочнее, легенда или миф?
Летчик оказался археологом, произведя раскопки в небесах.
Лермонтов влетел, Пушкин — вылетел. Если Лермонтов — легенда, то Пушкин миф.
Светлый тайфун, прогулявшийся по России, наведя хоть какой порядок в ее перманентной разрухе.
Все мои робкие метафоры и образы, полвека сопровождавшие меня при мысли о поэме Пушкина, были перекрыты этой кинохроникой. Зеленое сукно игорного стола, ширь небес или океана, поле битвы, ясность сознания — все сошлось в этом глазе бури. В него можно влететь, но из него надо и вылететь… «Не дай мне Бог сойти с ума…» Даже последняя дуэльная история поэта представилась мне не роком, а выбором.
Не знаю, как исследователи подбираются к одновременности написания «Медного всадника» и «Пиковой дамы». Обобщает их не только дата написания, но и безумие героя. Тема или опыт? Если Петр это тема, то безумие если и не опыт, то грань любви и веры. Не плод воображения.
Пушкин всегда предпочел бы гибель безумию. Он был нормальный человек.
Безумие Петра и Петербурга, власти и стихии, государства и личности, России и истории, поражения и победы, проигрыша и выигрыша, безверия и веры нормализовано его текстом.