В Маньчжурии
Шрифт:
— Ну, вот, чего бояться! — недовольно бурчит взъерошенный студент.
Сколько я их видел здесь, и какой это славный, благородный, не складывающий рук народ. Рядом с сестрою милосердия это лучшие друзья солдата. Они с ним на боевой страде, неразлучны — в огне, в голоде, в жажде, в смертельной устали… Ах, какая это чудесная, святая молодёжь! Издали шапки долой перед нею, идущею на честную тяжкую работу, на смерть, на муку, на неописуемое страдание!
«Брат», «сестра» — зовут их наши мужики под серою шинелью, и с этими великими, от всей души сказанными
Брат, сестра, да встретит тех, кто из вас уцелеет, далёкая родина так, как вы это заслуживаете! Да будет вам будущее светло, радостно и ясно! Да восторжествует всё то, ради чего чутко трепещут ваши молодые сердца, во что вы верите, к чему стремитесь и здесь, и дома!.. Будь проклято перо, бессильное рассказать о вас вашим отцам, матерям, близким — так, как вы этого стоите, чтобы они в горе, разлуке с вами, вместе со мною могли любоваться вами, — «людьми», в высшем значение этого слова, — на кровавой ниве!..
За перелеском с перевязочным пунктом — поля, осыпаемые шрапнелями, и крутой обрыв гор, вдоль которого выстроились обозы и военные лазареты. В обозах тишина. Лошади мирно жуют гаолян и только передёргивают нервно всею кожей, когда около взвизгнет осколок, или лопнет граната… В лазаретах военные врачи работают, не покладая рук. Мы идём мимо.
Чем дальше, тем носилок больше и больше… Между носилками и двуколками, медленно, сосредоточенно, точно обдумывая про себя что-то, идут одиночками раненые, которые ещё могут держаться на ногах. Других поддерживают на ходу товарищи. Обнимет их справа и слева и подскакивает на одной ноге. Другая висит в грубой, самодельной перевязке. Не думайте, чтобы тут были легкораненые. Останавливаю одного.
— Не помочь ли тебе?
— Благодарим покорно… — сурово. — Сам дойду.
— Куда ты ранен?..
Ещё суровее:
— Грудь наскрозь…
Другой еле ползёт, но от всякой поддержки решительно отказывается.
— Куда тебя?
— Живот…
И, сделав несколько шагов, плашмя падает.
Одни идут и поддерживают здоровою раненую руку. А вот с обмотанной ногой один идёт, подскакивает. На плечах ружьё.
— Отдай ружьё.
— Никак не могу. Вещь казённая. Ответишь.
— Никому не ответишь. Ты раненый.
— Так что нельзя!..
И упорно как воробей подпрыгивает всё дальше и дальше.
Нас догнал генерал Генгросс… Я слышал, что он ранен, и никак не мог ожидать, что встречу его в седле.
— Здравствуйте.
— Вы ранены, генерал?
— Пустое. Только сейчас съездил перевязаться, тороплюсь назад.
У него голова и щека в марле. Пуля попала ему справа, около губ… Говорить ему трудно, а надо отдавать постоянно приказания, командовать, диктовать донесения…
— Поехали бы вы отдохнуть.
— А кто же за меня?
Действительно, кто? У Генгросса — самая ответственная позиция.
— Нет, надо оставаться здесь. Посмотрите, у меня сколько раненых солдат осталось в строю. Другому приказываешь идти на перевязочный пункт, а он скроется в сторону и вдруг в
Два санитара ведут под руки солдата. У него пробита нога. По пути носилки. В них стонет тяжелораненый.
— Живот наскрозь.
— Чего же вы не несёте?
— Товарищей ждём. Вдвоём не взять.
— Вот что, братцы, я и сам как-нибудь, а вы уж его донесите. Ему нужнее…
И давай ковылять один, садясь поминутно отдыхать…
Были и смешные сцены: медленно подвигаются носилки. В них покрытый шинелью… Думаю, — опасный. Судя потому, что не шевелится, должно быть, очень плох. Не умер ли? Вдруг в это время стальной бич рассёк воздух, над головами вспыхнуло белое облачко, огонь и треск разрыва и визг рассыпавшейся шрапнели. Мой умирающий как вскочит из-под шинели с носилок и чуть не бегом вперёд.
— Куда ты, куда ты?
— Ну, вас! Один я скорее… С вами ещё убьёт, пожалуй.
— Куда он ранен? — спрашиваю.
— Да в плечо. Только, должно быть, лодырь. Как мы его брали, — так еле стоял, а теперь ишь, — на коне его не догнать! Гляди-погляди, как он в гору-то…
С голоду
Солдат ест хлеб; там, где это можно устроить, варится горячая пища. На каждого приходится по полфунта и более мяса. Часто и мы подходим к братскому котлу, так же открытому для каждого из нас, как и братская могила. Солдаты радушно протягивают свои деревянные ложки и раздвигаются, давая вам место.
Но там, где такого бивака нет, — дело плохо. Сегодня, например, захожу в лавку, — там остались консервы из ананасов и скверное, испорченное японское пиво. Спрашиваю: нет ли ветчины, хлеба, — чего-нибудь, что можно есть. Длинный торжествующий грек из-за стойки дудит одно: «Ананази есть, пива есть, холози пива, бользи никово нету»… Отхожу разочарованный и вижу: голодный офицер с решимостью подходит к стойке и, скрипя зубами…
— Давай ананасы, чёрт тебя дери… Давай пива.
Торжествующий грек, с очаровательною улыбкой, протягивает шанхайскую жестянку и узкогорлую бутылку.
— Миного ананази есть… Миного пива…
Всё остальное у него расхватали вчера.
Офицер зверем оглядывается кругом и поясняет:
— Сутки ничего во рту не было!
Жестянку вскрывают, оттуда выползает что-то жёлтое, сладкое, липкое, отвратительное. Грязно-бурый сок течёт наружу…
— Бутылку откупори… Господа, не хотите ли?
Мы пятимся. Мне вчера всё-таки удалось что-то перекусить. Смотрю на офицера, — выпучил глаза и жадно рвёт жёлтые, сладкие куски. Когда уж очень ему скверно, — запивает пивом. Около другой, менее решительный. Должно быть, колеблется. То подойдёт к длинному греку, то отойдёт прочь. Наконец, не выдерживает.