В начале жатвы
Шрифт:
А ведь это же никаких Побирах скоро не будет, думается ей. Да и одних ли Побирах? Зотык Центнер, Вольдемар Луста и те уже сбежали. Зачем же потянулся за ними этот дурница Цупрон? Искать легкого хлеба? Может, и найдет, только вот чистоты души не найдет. А такие, как Хима Центнериха, как Лустиха, как некоторые другие, для которых колхоз только пересадка, — их тоже скоро не будет, сметет их этот самый килограмм, за который так борется Ганна. И жизнь совсем иная настанет.
Ух, что только открылось старой Додовичихе! Вот и захотелось ей кому-нибудь об этом рассказать! А кому? Химе Центнерихе? — Не пойдет. Лустихе? — Обругает только. Адарке? — Неловко, скажут, под дочь подлаживается. С неделю
И начала ближе держаться Ганны.
Как-то в полдень вызвали Ганну с поля в правление. Хима Центнериха, как только отъехала Ганна на случайной подводе, поднялась, обила с фартука пыль, бросила под ноги валек и потянулась.
Пригревало солнце, низко над жнивьем тучами летали скворцы. Гудели машины на полях. Светлые дали с потускневшими на небосклоне лесами лежали вокруг. Хима зажмурилась и сказала: А это же, бабоньки, и отдохнуть можно, пока Ганна вернется...
Одна из женщин, как по команде, сразу бросила свой валек. За ней еще несколько. А вскоре и все поступили так же. Только Додовичиха да Адарка по-прежнему работали. На лице Додовичихи были злость, негодование. Она так ударяла вальком, что из-под него сотнями искр летела льняная шелуха. Наконец остановилась и, поглядывая на Химу, сказала неприязненно:
— Почему же это ты не работаешь? Видно, Зотык из магазина еще что-то приволок?
— Отцепись, — спокойно сказала Хима. — Зотык честный.
— Знаем его честность. И ты такая же честная. Почему сама не работаешь да и других подбиваешь? Или тебе больно, если лишний рубль перепадет на трудодень и люди заживут как следует?
— Вот еще, — повернулась к ней спиной Хима. — Стану я с тобой спорить!
Постояла, еще раз зевнула и легла в тени льняных снопов. Рядом легли ее подружки, а Адарка и Додовичиха все гремели и гремели вальками. Зло овладевало Додовичихой не только на Химу, но и на Ганну. Вот до чего довела ее беготня по дворам, ее потачки таким вот, как Хима. А эти Химы теперь отлеживаются.
Из толпы женщин, лежавших в тени вместе с Химой, вдруг поднялась одна и подалась в сторону Додовичихи. То была Лустиха. Стыд все время тяготил ее, не давал покоя. Стыд поднял ее на ноги, и она снова садится на свое рабочее место, берет сноп и начинает бить по нему...
К тому времени, когда Ганна возвратилась из правления, женщины, лежавшие под снопами, успели крепко уснуть. На току работали только ее мать, Додовичиха и Лустиха. Ганна остановилась, удивленно оглядела ток, села, укрыв ноги фартуком. Додовичиха неприязненно поглядывала на нее.
— Уснули? — спросила Ганна и кивнула головой в сторону Химы.
— Будто не видишь? Это все из-за тебя. Не твое это дело — командовать... — произнесла Додовичиха и вдруг осеклась. В глазах Ганны она заметила то, что уже не раз замечали многие: что-то непонятное, но упрямое — какой-то таинственный огонь.
— Вот и хорошо, теточка, — спокойно сказала Ганна. — Пусть поспят. А мы тем временем поработаем.
Грохот четырех вальков не так уж мешал спящему табору во главе с Химой. А Додовичиха с силой гремела и гремела вальком, искоса поглядывая на Ганну. «Ой, нет, совсем не испортили твоей души, девуха! Уж верно, что ошиблась я, если так подумала. За твоим внешним спокойствием
И, предвидя то, что произойдет, сочувственно поглядывала на Ганну и тайком, довольная, посмеивалась.
...Как-то под вечер, перед воскресеньем, завернула Додовичиха в колхозный клуб, где в то время как раз собирался агрономический кружок. Села за одним столом с Ганной, разговорилась.
Да так и осталась на все занятия.
7
Пока Ганна работала в поле, она знала только то, что каждый день видела перед глазами, — рожь, овсы, пшеницу, картофельные массивы. И только осенью — в эту первую удачливую осень — она смогла по-настоящему представить, что такое ее колхоз. Как будто и неожиданно к тем трем килограммам прибавились мешок яблок, воз капусты, несколько тонн картофеля. Правда, денег не по десять рублей получила, а всего только по семь. Около трех тысяч рублей! А что главное в хате, особенно для девушки? Конечно же хорошая кровать, постель. Вот и выбираются они сегодня с матерью в город за покупками.
Стоит погожий осенний день. Возле двора привязана к забору запряженная в телегу лошадь. На Ганне все то же платье и те же лодочки, в которых танцевала она некогда с Митькой Точилой. Ой, Митька, Митька! Побыл, пожил в колхозе, может, и погрустил, а затем подался снова в речной порт. Рассказывают: опять работает на катере.
Ганна стоит возле двери, держа корзинку, а Адарка все еще возится у полатей, завязывая в платок десяток яиц.
— Ну зачем они тебе, мама? — невольно спрашивает Ганна. — Оставь!
— Нет, нужны, — говорит Адарка. — Как же так: в город едем, да чтоб не продать.
— Деньги-то у нас есть, — несмело говорит Ганна.
— Пусть себе! — и, оглянувшись на дочь, добавляет: — Разве мне не хочется отвезти что-нибудь на рынок, как другие? Ну разве не правда?
— Правда, — соглашается Ганна. — Только побыстрее.
— Сейчас, сейчас. Нельзя же, чтобы в дороге разбились. Когда-то Рыгор, твой отец, ой как не любил, если что сделано не так.
Потом они долго усаживаются на телегу. Адарка с одной стороны, с узелком яичек в руках, Ганна — с другой.
— Ну, трогай, — приказывает наконец Адарка.
— Погоди чуточку, я вот лодочки сброшу. Мешают. Там перед городом надену.
Она снимает с ног лодочки, подсовывает их под сено и уже на ходу садится. Адарка сидит на телеге в пестрой поневе, случайно сохранившейся после войны, в самодельной вышитой кофточке, а на голове — белый ситцевый платок, по краям в клетку. Минуют лог, минуют колхозную канцелярию. Неожиданно со двора, окруженного липами, навстречу им выбегает Додовичиха.
— Ганна, Адарка! — кричит она. — Погодите.
В руках Додовичиха тоже держит узелок.
Ганна натягивает вожжи, останавливает коня.
— Ух, уморилась, — говорит Додовичиха. — Это же мой, этот лодырь, письмо прислал. Насилу дождалась. Пишет, что работает в городе, в ресторане охвициантом. Просит, чтоб заехала. Так скажите ему, что нет на то моего согласия. Ни руки, ни ноги не несут меня туда, ведь знаю, зачем он там пристроился, — сыплет она. — А тем временем узелок вот собрала, — и на ее выцветших глазах появляются слезы, а рот начинает кривиться. — Там, в узелке, и письмо — спасибо ему, Рыгор Дроздов написал, — но вы еще передайте ему и мое слово. Хорошо, Ганнуся?