В начале жизни (страницы воспоминаний); Статьи. Выступления. Заметки. Воспоминания; Проза разных лет.
Шрифт:
В столичных журналах рассказывали, как о чуде, об электрическом освещении на Парижской всемирной выставке. А среди иллюстраций к новостям техники время от времени появлялись изображения прадедушек и дедушек нынешнего автомобиля.
Говорить по телефону мне впервые довелось только через несколько лет после переезда в Питер. На моих глазах по петербургским улицам покатили первые, еще новенькие вагоны трамвая, заменившие собою медленно ползущую, громоздкую конку.
Первые годы столетия были временем напряженного ожидания новых открытий. Не сегодня-завтра должен был родиться подводный корабль,
И хотя в небольшом уездном городке, где я встретил начало века, не было еще сколько-нибудь заметных перемен, люди чувствовали, что скоро наступят какие-то новые времена.
То и дело до нас доходили ошеломительные известия о последних изобретениях.
Я хорошо помню, как нам, ученикам острогожской гимназии, однажды объявили, что двух последних уроков у нас не будет, а вместо этого нас куда-то поведут. Мы построились парами на дворе гимназии, и вышедший к нам преподаватель математики и физики, прозванный Барбароссой, пообещал продемонстрировать перед нами нечто весьма любопытное.
Мы пошли по главной улице и остановились перед дверью какого-то магазина, куда нас начали впускать по очереди. В просторном, почти пустом помещении мы увидели столик, на котором стоял загадочный продолговатый ящик с двумя шнурами.
Один за другим мы подходили к ящику, строя всякие догадки о том, что в нем таится.
Барбаросса долго молчал и только поглаживал рыжую бороду.
— Вы видите перед собой, — заговорил он наконец, — недавно изобретенный аппарат, который воспроизводит любые звуки, — в том числе и звуки человеческой речи.
Изобретатель этого аппарата Эдисон дал ему греческое название „фонограф“, что по-русски значит „звукописец“. Соблаговолите присесть к этому столику и вложить себе в уши концы проводов. Всех же остальных присутствующих здесь я попросил бы соблюдать абсолютную тишину. Итак, начинаем!
От старшеклассников мы знали, что физические опыты редко удаются нашему степенному преподавателю математики и физики, и поэтому не ждали успеха и на этот раз. Вот сейчас он вытрет платком лысину и скажет, сохраняя полное достоинство: „Однако этот прибор сегодня не в исправности“, или: „Очевидно, нам придется вернуться к этому опыту в следующий раз!“
Но на самом деле вышло иначе. В ушах у нас что-то зашипело, и мы явственно услышали из ящика слова: „Здравствуйте! Хорошо ли вы меня слышите? Аппарат, с которым я хочу вас познакомить, называется фонограф. Фо-нограф…“
После короткого объяснения последовала пауза, а затем раздались звуки какого-то бравурного марша.
Мы были поражены, почти испуганы. Никогда в жизни мы еще не слышали, чтобы вещи говорили по-человечьи, как говорит этот коричневый, отполированный до блеска ящик. Музыка удивила нас меньше, — музыкальные шкатулки были нам знакомы.
А Барбаросса поглаживал рыжую бороду и торжествующе поглядывал на нас, как будто это он сам, а не Эдисон изобрел говорящий аппарат.
Конец прошлого и начало нынешнего столетия как-то сразу приблизили нашу уездную глушь к столицам, к
Понаслышке я знал, что в этом большом мире есть люди, известные далеко за пределами своего города и даже своей страны. Там происходят события, о которых чуть ли не в тот же день узнает весь земной шар.
Сам-то я жил с детства среди безымянных людей безвестной судьбы. Если до нашей пригородной слободы и долетали порой вести, то разве только о большом пожаре в городе, об очередном крушении на железной дороге или о каком-то знаменитом на всю губернию полусказочном разбойнике Чуркине, лихо ограбившем на проезжей дороге почту или угнавшем с постоялого двора тройку лошадей.
Но вот до нас стали докатываться издалека отголоски и более значительных событий.
Мне было лет семь, когда царский манифест, торжественные панихиды и унылый колокольный звон возвестили, что умер — да не просто умер, а „в Бозе почил“ — царь Александр Третий.
Еще до того в течение нескольких лет слышал я разговоры о каком-то таинственном покушении на царя и об его „чудесном спасении“ у станции Борки, где царский поезд чуть было не потерпел крушение.
А вот теперь царь „почил в Бозе“. Я решил, что „Боза“ — это тоже какая-то станция железной дороги. В Борках царь спасся от смерти, а в Бозе, как видно, ему спастись не удалось.
Года через полтора я услышал новое слово „иллюминация“. В Острогожске, как и в других российских городах, зажгли вдоль тротуаров плошки по случаю восшествия на престол нового царя, и все население окраин — Майдана и Лушниковки — прогуливалось в этот вечер вместе с горожанами по освещенным, хоть и довольно тускло, главным улицам. Даже наш сосед — слепой горбун шагал по городу в шеренге слободских парней. Любоваться огоньками плошек он не мог, но долго с гордостью вспоминал день, когда „ходил на люминацию“.
Однако празднества были скоро омрачены новыми зловещими слухами. Из уст в уста передавали страшные и загадочные вести о какой-то „Ходынке“. Страшным это слово казалось оттого, что его произносили вполголоса или шепотом, охая и покачивая головами. Из обрывков разговоров я в конце концов понял, что Ходынка — это Ходынское поле в Москве, где во время коронации погибло из-за давки великое множество народа. Рассказывали, что несметные толпы устремились в этот день на Ходынку только ради того, чтобы получить даром эмалированную кружку с крышечкой и с вензелями царя и царицы под короной и гербом.
Неспокойно начиналось новое царствование.
Встречаясь на улице или переговариваясь через плетень, соседи толковали о холере, о голоде, о комете. А приезжие привозили известия о том, что в больших городах — в Питере, в Москве, в Киеве, в Харькове — все чаще и чаще „фабричные“ бастуют, а студенты бунтуют и что студентов сдают за это в солдаты.
Одни из наших соседей — особенно соседки — жалели студентов, другие говорили, что так им и надо, — пускай, мол, не бунтуют, а учатся!
Все новости разносила в то время устная молва. Газета была редкой гостьей на Майдане, да и в городе.