В один прекрасный день...
Шрифт:
– Дети спят. Алка опять ни черта не ела. Как тебе удается ее кормить? Никто., кроме тебя, не может. Картошку она не ест, мясо ей тяжело, котлеты надоели, рыба с костями, каша с комочками…
– Мамаша, мамаша…
– Ага, упрекать начинаешь?
– Томочка, я звонил час назад, почему тебя не было?
– У Инки была. Что за расспросы?
– Не было тебя у Инки.
– Значит, вру. С молодыми людьми гуляла, Леонид Отеллович.
– Давай, давай. Видать, не очень успешно, если Аллочку накормить не могла…
– Как тебе не стыдно!
– Ну, это дело не нашей совести… Зачем, я не понимаю, обманывать… «К Инке», главное. Зачем?
– А чтобы глупых вопросов не задавал! В булочной была, на, проверь свежесть булок! Да за тортом простояла!
– «Сказка»?
– «Сказка»! Ты спектакль кончаешь?
– Три звонка. Бегу на сцену. Целую. Да, я не приду домой…
– Ка-ак?!
– Ну, концерт у меня, я тебе еще вчера…
– Я тоже хочу к тебе на концерт!
– Тамара Отелловна! Стыдись. Ну, поехали. Жду тебя в 23.00. Целую.
– Ленька, ты догуляешься! Шучу, черного… (пи-пи-пи…).
Тамара тихо вошла в темную спальню, вынула из-под руки Аллочки медведя, из-под подушки стопку журналов «Веселые картинки», расправила одеяло, поцеловала смиренного бойца-худилу. Потом Ленка. Волосы разметались по подушке, одеяло на полу. Поправить все, поцеловать старшую. Лена внезапно поднялась на локте. Рваная речь сонной школьницы:
– Мама! Где? Что ты?! Утро? Ночь? А где папа?
– Спи, котенок. Ночь. Одеяла не сбрасывай. Спи. Папа в театре.
– А что у него? «В поисках радости»? «Ревизор»?
– «Ревизор»!
– Ой, бедненький! – и бухнулась в подушку и тут же засопела во сне. Придется резать гланды и миндалины. Сопит, ангинится девочка. Тамара задумчиво гладит дочкины волосы. Ленька столько билетов наделал врачам, неужели хорошего хирурга по гландам не найдет… Ох уж эти билеты. Забыла у Леонида про Гурари спросить…
– Теть Лиз! Ты не знаешь, Леня для Гурари сделал билеты или нет?
– Не знаю, я все забывать стала из-за такой жизни.
– Ну что ты, милая? Жизнь у нас хорошая, все есть. А нервы идут от века. Ну, расскажи, как до революции люди нервничали? Расскажи.
– Ты иди, иди, поцелуйищца. У тебя курсовая на носу.
– Нет, ты расскажи. Как звали кучера-то в Пензе?
Аким?
– Аким. Он на двух работах был – и кучером, и на кухне. А на пасху нас, детишек, все, бывало, возит по Пензе…
А спектакль идет к концу. Городничий, городничиха, дочка и челядь – все прощаются с Хлестаковым – Павликовским… Осип набрал дармового добра, подсунул под барина цветастый коврик, и нарисованная карета «поехала». На самом деле ее красиво перекрыла кулиса.
– Прощайте, Антон Антонович!
– Прощайте, ваше превосходительство!
– Прощайте, Иван Александрович!
– Прощайте, маменька! (Леонид картинно перегибается через край «кареты», делает отчаянные знаки любви и к маменьке, и к дочке, потом
Помощник режиссера, бывший актер, Иван Дмитриевич старательно кричит из-за кулис последнюю реплику ямщика:
– Эй, вы, залетные! – и сам звенит в колокольчики-бубенчики; и тут же шепчет в микрофон на своем пульте: «Володя, топот!» И по радио звучит топот копыт, а потом музыка дороги. Не совсем оригинальная, потому что ее якобы сочинил зав. музыкальной частью, которому тоже нужно жить.
Это прекрасно, что зритель смеется и хлопает. Но идеального «Ревизора» еще не было ни у кого. Во-первых, с точки зрения Леонида – и он сейчас снова об этом подумал, идя к себе в гримкомнату, – слишком хороша сама пьеса, чтобы на сцене ей все было конгениально. А во-вторых, идеально было бы так. Чтобы от Хлестакова, например, хохотали, а потом вдруг вздохнули бы зрители и сокрушенно покачали головами. А каждый подумал бы: «А ведь Хлестаков – это я!» Как Гюстав Флобер заявил: «Госпожа Бовари – это я!» Кстати, и Гоголь однажды, в университете, выступая перед восторженными студентами, вдруг осекся. Ему стало ясно совершенно, что это он и есть Хлестаков.
А уж актеры – это точно Хлестаковы. Взять хоть меня, думал Леня, закуривая и отдыхая. Ведь я с этим журналистом кругом неправдив. Грубовато говорю – из кокетства, ведь если не нравится – откажись совсем. И тоже: любуюсь ведь своими фразами и тем, каким умницей предстану перед читателем… Ах, Хлестаков-Хлестаков… И кто тебя выдумал… Знать, у бойкого народа…
Заключительные аплодисменты. Всюду свет. Зрители стоя приветствуют сыгранный спектакль. Везде улыбки, на гримированных лицах – капли трудового пота. Хлестаков получил два букета. В том числе – от той инженерши из Куйбышева.
– Спасибо вам! – расслышал он сквозь грохочущий зал. Устало улыбнулся цветам, один букетик вручил городничихе, другой оставил себе. Вспомнил, как перед спектаклем думал об инженерше. Кланяясь, глянул в ее сторону. Ничего особенного. Занавес закрыт в третий раз. Зрители расходятся. Жидкие хлопки энтузиастов-любителей.
– Спасибо, дорогие, – возвещает помощник режиссера и включает лампочку над своим пультом.
– Павликовский, вас ждет машина у выхода!
– Спасибо, Васса Григорьевна, я знаю. Скажите, через десять минут спущусь.
– Леня, возьмите письмо. Второй день лежит.
– Ага, мерси. Из Минска? Странно.
Вперед, вверх, в гримерную! На часах – 23.00. Господи, шестнадцать часов на ногах артист Павликовский Л. А. из драматического театра Москвы… 16 часов. У двери гримерной – серый пиджак. Улыбается. Впервые глядит в глаза.
– Ну, не пугайтесь и не хватайтесь за кинжал. Ни слова больше не скажу, если ответите еще на один вопрос.
– Я вам скоро так отвечу… Проходите, Жорж Дюруа.
– Благодарю, мсье Арамис со Второй Мещанки.