В огне повенчанные. Рассказы
Шрифт:
Взгляд Иванникова стал сумрачным, отчужденным.
— Значит, гульнули в тот вечер?
— В тот-то вечер гульнули… Только вот следующий день был воскресенье, двадцать второе июня. Тяжелый день. Вроде бы все стронулось со своих мест. А двадцать третьего, как артиллерист запаса, получил повестку. Жинка и мать чуть ли не в голос воют. Сашок тоже хнычет… Глянул на отца — лицо чернее земли нашей кузбасской.
— Ты, Петро, хотел рассказать что-то смешное про сына.
Иванников оживился:
— Ну вот, пьем мы, значит, водку, брагу, паем песни… Уж какие только не пели: и военные,
— Тебе хорошо, Петро. У тебя жена, сын, отец. И мать, наверное, есть?
— А как же без матери? Без нее плохо.
— А вот у меня… Ни сына, ни дочери, а вот теперь и жены нет. Отца совсем не помню. Мать помню смутно: она умерла, когда мне было пять лет… — Казаринов развязал кисет, достал щепотку махорки и принялся вертеть самокрутку.
Иванников поплотнее подоткнул дверь-полог, откуда тянуло холодом, и поправил валенки Казаринова, пристроенные для просушки над печуркой.
— Ничего, товарищ лейтенант. Кончится война — снова женитесь… Не вы первый, не вы последний.
— Вряд ли.
— Неужто бобылем думаете всю жизнь прожить?
— Я не об этом, Петро.
— А о чем же?
Казаринов какое-то время молчал, словно взвешивал: стоит ли продолжать этот разговор, от которого не станет легче ни ему, ни Иванникову. Но подумав, что его нежелание продолжить откровенную беседу где-то в душе обидит Иванникова, глубоко проникшегося горем своего командира, Григорий продолжил:
— На Руси в старину за воровство жестоко наказывали. Били батогами, сажали в острог, ссылали на каторгу.
Иванников пристально посмотрел на Григория; уж не заговаривается ли от горя.
— А это к чему вы, товарищ лейтенант?
— Но иная беда, Петро, хуже воровства, — продолжал Казаринов, словно не расслышав вопроса Иванникова. — Вор придет — стены оставит, пожар придет — и те унесет… Слыхал такую пословицу?
— Слыхал, — протяжно ответил Иванников. — Когда я еще мальчишкой был, помню, горел наш шахтерский поселок. Ужас!.. Потом узнали — дурачок поджег, в бане спал. Надумал костерок в баньке развести.
Перед глазами Казаринова встала улыбка мертвого дурака Сани-Бани, убитого на его глазах на окраине села Радунского.
— Но есть, Петро, беда пострашнее пожара. И вот беда эта сейчас навалилась на меня.
— Навряд ли, товарищ лейтенант, есть что хуже пожара. Сами же сказали — даже стен не оставляет.
Уставившись невидящим взглядом на огоньки, прыгающие над горящими поленьями, в которые Иванников время от времени подбрасывал щепотки «макаронного» пороха, Казаринов, словно разговаривая сам с собой, продолжал:
— Запомни, Петро, еще одну страшную пословицу: лучше семь раз сгореть, чем раз овдоветь. Эту пословицу придумали не я, не ты… Она живет в народе века. А сына береги. Так и напиши жене: пусть хранит его как зеницу ока. — Казаринов тяжело вздохнул. — Я вот из рода Казариновых, кроме деда, остался один. Отец в гражданскую, братья его молодыми да неженатыми
Видя, что откровением своим он нагнал на солдата невеселые думы, Казаринов встал, надел чьи-то огромные валенки и прошелся взад и вперед между двумя рядами земляных нар, разминая затекшие ноги.
— Ничего, Петро!.. Живы будем — не помрем. А еще на Руси говорят: перемелется — мука будет.
— Вы бы поспали, товарищ лейтенант, а то часа через два опять начнется сабантуй.
Казаринов взглянул на часы, приставил их к уху и, убедившись, что они идут, завел их.
— Слушаюсь и повинуюсь! — шутливо сказал он. — Разбудишь ровно в шесть. Вышутина подними в половине шестого. Пошли его за завтраком. — Он снял часы-с руки и протянул их Иванникову. — Жене ответил?
— Нет еще.
— Садись и пиши. Утром уйдет почта, отправим оба.
Казаринов лег на место, где спал Иванников, и накрылся полушубком. Уснул не сразу. Долго не мог прогнать навязчиво преследующие его видения гибели солдата Прахова, смертельно раненного в спину во время вчерашнего артобстрела. Не успел добежать до укрытия всего каких-то пяти-шести шагов. Большой осколок настиг Прахова в тот момент, когда он хотел что-то крикнуть, но не успел. Перед смертью Прахов пришел в сознание. Вытянулся, обвел взглядом притихших друзей-разведчиков, которые внесли его в блиндаж, и, заглядывая в глаза склонившемуся над ним Казаринову, тихо прошептал: «В кармане письмо… Отправьте…»
Как ни старался Казаринов прогнать из памяти картину гибели солдата Прахова, перед глазами его неотступно прыгали строки, написанные химическим карандашом. Под текстом письма стояли четыре даты. Три первые были перечеркнуты крестом. Последняя, свежая и наиболее разборчивая, стала днем гибели Прахова. В письме домой, в село Пичаево Тамбовской области, он писал:
«Дорогие мама и сестренка Поля!.. До сих пор не могу смириться с мыслью, что отец наш погиб, защищая Родину. Мы сейчас стоим у стен самого большого в нашей стране города. Этот город врагу мы не отдадим. Если для этого потребуется моя жизнь — я отдам ее, как отдал свою отец. Обо мне не плачьте. Я жил мало, по весь смысл жизни мне открылся только сейчас, а поэтому, дорогие мои, мне ничего не страшно.
Поливайте мой тополек под окном. Пусть он растет и напоминает вам обо мне.
Прощайте, мои родные. Обнимаю вас. Всем сердцем всегда с вами. Ваш сын и брат. Николай Прахов».
ГЛАВА XXXV
Порученец Сбоева вошел в кабинет генерала с видом, будто только что он сделал такое дело, за которое обязательно полагается похвала.
— Ну, все в порядке, товарищ генерал! Зря говорят в народе, что первый блин обычно комом.
Сбоев поднял на лейтенанта взгляд, пытаясь понять, чем так возбужден его порученец, в улыбке которого светилась почти детская радость и ожидание единственного слова генерала: «Докладывай!..» Но Сбоев не сказал этого слова-приказа; он продолжал всматриваться в лицо лейтенанта, твердо зная, что тот безо всяких вопросов и команд выложит сейчас все, что у него на душе. И генерал не ошибся.