В плену у белополяков
Шрифт:
Мы не знали прошлого этого человека, да по существу оно нас мало и интересовало. Мы твердо были убеждены в том, что его, как и тысячи других ему подобных выходцев из трудовой крестьянской среды, изуродовала система, тлетворный дух человеконенавистничества и зоологического шовинизма, усиленно внедрявшегося в их бесхитростные мозги начальниками, прошедшими прославленную школу управления людьми в русско-австро-германской армии.
От Пшездецкого зависело разрешение вопроса о посылке нас в лес.
Вести с ним открытые
Тогда Петровский и Шалимов решаются на обходный маневр. Уже давно они заметили, что маленькие серые глаза пана Яна часто задерживались на их широкоплечих фигурах.
Эти люди, именовавшиеся большевиками, подвергавшиеся в течение продолжительного времени неслыханно жестоким истязаниям, обрекаемые на дальнейшие издевательства и голод, сумели сохранить сознание своего человеческого достоинства, а главное — сумели пережить их и, вероятно, не покидали надежды на коренное изменение существующего положения.
Какие силы изнутри поддерживали их, полураздавленных, но упорно не сдающихся, откуда, из каких ресурсов черпали они свое мужество, свою непоколебимую веру в правоту дела, творимого руками их братьев там за кордоном, в Советской Россия?
После истории с цыганом, неведомо как дошедшей до унтера, акции Петровского особенно сильно повысились в глазах Пшездецкого. Не изменившие Петровскому физическая сила и выносливость еще больше расположили пана Яна к этому великану, и с него расположение переносилось на всю нашу группу. Правда, это обстоятельство ни в какой мере не отражалось на применявшемся в отношении нас режиме. Он оставался прежним. Но Петровский учуял больную струнку унтера и на ней решился сыграть. Несколько раз, как бы случайно, он демонстрировал в присутствии последнего свою ловкость, привлекая обычно к соучастию Шалимова, Грознова и реже меня и Сорокина.
В дни томительно-напряженного ожидания, пошлют или не пошлют нас в лес, Петровский с Шалимовым, рискуя навлечь на всех нас репрессии, разыграли по окончании работы перед оторопевшим унтером сцену ссоры. Оба состязавшихся, предварительно между собой сговорившись, наносили друг другу удары по всем правилам бокса, поочередно взлетая на воздух, прокатываясь кубарем и молниеносно вставая на ноги.
Мы принимали участие в «примирении» дерущихся и были награждены несколькими плетками и водворены в барак.
Пшездецкий после этого, хотя и искоса, но более дружелюбно, чем всегда, поглядывал на нас и включил всех пятерых в список подлежащих отправке на лесоразработки.
Утро. Быстро шагаем вперед. Правда, мы под зорким наблюдением конвоя, но это обстоятельство не омрачает нашего настроения. Слишком прекрасно солнце, спокойное осеннее солнце, слегка золотящее придорожные ракиты. Мы окрылены надеждами, и чем больше удаляемся
Впереди меня широкие спины галичан. У одного из них сбоку висит сверток. Рука цыгана быстро просовывается через наш ряд и ловким движением срывает сверток. Мгновение — и цыган спокойно шагает позади нас в своем ряду. Галичанин оборачивается и узнает свой сверток в руке цыгана. Одним ударом он бросает его на землю и начинает душить. Цыган барахтается, как щенок в лапах медведя.
Конвойные прикладами прекращают драку.
У цыгана вывихнута рука. Он бредет в последних рядах и откровенно грозится при первом удобном случае убить галичанина.
На привале к цыгану подходит Петровский, вправляет ему руку, после чего говорит:
— Тронешь галичанина, — я тебе голову сверну.
Цыган сконфуженно отходит в сторону и всю дорогу жмется к конвойным.
Я удивляюсь тому влиянию, какое оказывает Петровский даже на такие анархистские элементы, как цыган. Мне стыдно за свою недальновидность, проявленную при нашей первой встрече: я принял тогда Петровского за заурядного парня с крепкими кулаками.
Дорога идет в гору. За горой лес. Чувствуем, что вновь возвращаемся к жизни.
— Черта с два мы вернемся! — оказал Петровский, выходя из лагеря.
И мы все дружно с ним согласились.
После нескольких часов ходьбы подошли к узкоколейке. Уселись на открытую платформу и добрались до деревни Слупцы.
Это был тот пункт, в районе которого мы и должны были вести работу. Нас разместили в стороне от деревни, в скотном дворе какого-то шляхтича, расположенном вдали от всех зданий и огороженном забором; на одном конце помещались овцы, а на другом мы. Помещение показалось нам подлинным раем. Спали мы на навозе.
— Хорошо, мягко, тепло! — восторженно шептал Грознов. — А главное — спокойно.
Во вторую же ночь придумали себе забаву. Шалимов подобрался к овцам в другом конце двора (как только начал клевать носом охранявший нас конвоир), молниеносным движением выдернул из кучи испуганных овец одну и легко перебросил ее через забор. Овца беспокойно заблеяла, заметалась в страхе за дощатой перегородкой, отделявшей нас от внешнего мира.
Проснулся часовой, бросился в наш угол, чтобы проверить, не убежал ли кто-нибудь из нас.
А солдаты, стоявшие на наружных постах, не разобрав, в чем дело, открыли пальбу в воздух.
Стало весело и шумно.
Мы покатывались от хохота.
Недоразумение разъяснилось, овцу водворили на место, наш конвоир снова уселся у ворот и продолжал мирно дремать.
Мы встаем с первыми петухами. На работу нас выгоняют через те же ворота, что и скот. Пока собирают партию, мы дрожим от утреннего холода. Свежий ветерок колышет тряпку на заборе. Она реет, как флаг на мачте корабля.