В плену у белополяков
Шрифт:
— Наш хозяин, товарищи, порядочный человек, и царскую власть он ненавидит всем сердцем. Можно совершенно спокойно располагаться, — сказал Борисюк.
Последние наши опасения улетучились. Мы подошли к большой широкой скамье, стоявшей у печки, и уселись на нее рядышком.
Хозяин куда-то вышел, но его исчезновение не внушало нам ни малейшего страха.
Через несколько минут он вернулся с кувшином молока в одной руке и с двумя огромными буханками хлеба в другой.
— Ешьте, сколько захотите, — предложил хозяин, — а я тем
Мы немножко отогрелись возле печки и, не ожидая повторного приглашения, подсели к столу и энергично принялись за уничтожение хлеба и молока. Едва успели справиться с этим, — времени для этого понадобилось немного, — как вновь появился немец и пригласил нас пройти из кухни в соседнюю комнату, чтобы напиться чаю.
Велика была наша радость, когда мы увядали стол, заставленный стаканами с чаем, белыми пирогами, банками с вареньем.
«Какое счастье! — подумал я. — Как давно не были мы в такой обстановке! Мы даже мечтать не смели о чаепитии за столам, покрытым скатертью!»
У стола сидела пожилая женщина, с состраданием на нас глядевшая.
— Это моя жена, — сказал хозяин.
Мы ей сердечно поклонились, и она, застенчиво улыбаясь, по-польски пригласила нас садиться.
Трудно передать наше наслаждение. Горячий чай из самовара, с сахаром, вареньем, а главное, с приветливой, уютной обстановке!
В комнате было тепло, от самовара шел горячий пар, а рядом с нами сидело двое добрых людей, не только не враждебно, но, наоборот, дружелюбно настроенных по отношению к нам.
Хозяин рассказывал нам о глухом брожении, начавшемся среди польских крестьян, недовольных затянувшейся войной, все увеличивающимися налогами, реквизициями хлеба.
«Ого! — подумал я, — дело пойдет, должно пойти».
Беседа продолжалась.
Мы настолько обмякли, что перестали даже сознавать свое положение. Предстоявшие нам еще впереди трудности куда-то отодвинулись. Мы были в блаженном состоянии радостного покоя.
Допили чай. Хозяйка завернула остатки пирога и несколько больших кусков хлеба в бумагу и протянула этот сверток нам, а муж ее, вооружившись карандашом, начертал нам примерное направление, в котором нам следовало идти, чтобы попасть к границе. На дорогу снабдил нас двумя коробками спичек.
Выйдя из дома немца, мы долго еще были под впечатлением приема, который встретили у незнакомых людей.
Борисюк авторитетно разъяснил:
— Между немецкой и польской мелкой буржуазией существует здесь постоянная вражда, этим следует объяснить доброжелательное отношение немцев к нам.
— Когда власть перейдет к трудящимся, — заметил Петровский, — эта вражда исчезнет вместе с классом эксплоататоров.
«Здорово же ему насолили поляки!» — подумал я.
— Никогда буржуазия разных наций не придет к соглашению, — заметил Петровский. — Настанет время, когда не только на одном поле, но и на одном участке будут работать вместе и поляки и немцы.
Шагая
Погода была скверная.
Нас это только радовало, ибо мы были уверены, что мало найдется охотников в холодную зимнюю ночь рыскать за пленными по дороге.
Сытые, мы успели пройти за эту ночь значительно большее расстояние, чем за прошедшую.
С рассветом вновь залегли «на отдых».
Исаченко улегся и сразу задремал.
— Ишь, его благородие спать горазд! — заметил Петровский.
— Видно, няня в детстве приучила по утрам спать, вот он и в ус не дует. Не иначе, как нервы у офицеров другие: в детстве горя не хлебнули, вот и спать горазды, — добавил Борисюк.
В шутке Петровского было добродушие, которого не понял Борисюк, много натерпевшийся от начальства и действительно узревший в Исаченко «благородие» со всеми присвоенными этому званию привилегиями.
Молчаливый Исаченко, оказывается, не спал.
— Ну и стерва ты, браток! — неожиданно огрызнулся он на Борисюка. — Ты, может, и сотой доли того не видал, что я, старый солдат, перетерпел, а туда же, критикуешь. Ты в военном суде судился? А в сумасшедшем доме сидел? Эх ты, трепло!
Назревала ссора.
Вмешался Петровский.
— Расскажи, дружок, про сумасшедший дом, авось, время скоротаем, а то спать неохота, а скука адская. Да и лучше так будет, а то, гляди, еще и подеремся.
Обычно уклонявшийся от разговоров, Исаченко на этот раз непринужденно приступил к рассказу. Задел его Борисюк, видно, за живое, да и Петровскому трудно было отказать.
Исаченко, как я уже говорил, в царской армии достиг чина подпрапорщика, хотя пришел в нее рядовым из деревни. Поэтому звал его Петровский «благородием». Рассказывая, Исаченко обращался к Петровскому, совершенно игнорируя Борисюка, а заодно и меня.
— Вместе с вами хлебнул я горя в польском плену, — начал он. — Видел, как все вы духом падали, а я вот спокойнее вас всех все эти унижения и пытки переносил. А знаете почему? Потому что много горя в жизни видел. Месяца за три до германской войны, после того как прослужил уже два года в армии и получил чин взводного, ударил я по лицу фельдфебеля. Приставал он ко мне, подлец, за то, что я попа полкового не любил и к ручке не прикладывался. До того донимал меня, что я потерял голову и треснул его по морде.
Вы знаете, конечно, что по тому времени судить меня должен был военный суд, а потом ожидала тюрьма. На мое счастье, за меня вступился ротный командир, попавший в состав суда. Он сумел убедить суд, что меня надо отправить на испытание в психиатрическую лечебницу: уж больно вразрез с моей служебной исполнительностью шел мой поступок.
К великому моему удивлению, меня направили в лазарет. Я даже не понял смысла решения суда, настолько оно было для меня неожиданным. Ротный командир, очевидно, хотел спасти меня от сурового наказания.