В поисках Авеля
Шрифт:
– Это просто нелепо, – сказал я. – На что хочу, на то и смотрю. Тут открыто для всех вообще-то. И у вас тут прав никак не больше моего.
– Прав? А это уж я вам покажу насчет прав. Кто Кеннеди убил, а кто так просто ходит. – Он снова злобно поднял свою красную палку. – У меня фамилия точно такая же, как у памятника, и есть документ. – Естественно, что он говорил «документ», как же иначе? – Памятник этот мой. Теперь таких не ставят. Вот лично ты обойдешься!
Надо сказать, зрелище то еще: похожий на старуху старик в отрепьях грозит мне тем, что осталось от красного флага. Давненько
– Так кто вы такой, вы говорите? – спросил я.
Он назвал имя, но не так, как выбито на памятнике, а так, как должно было быть в бумагах. В документах. Это меня насторожило: такие подробности мало кому известны.
– Он ведь уже давно умер, – сказал я. – И при жизни его совсем не так называли. Вы, наверное, историк, если располагаете о нем такими сведениями. А я знал его лично. Теперь о нем никто не помнит, а в свое время довольно известный был человек.
– Вы мне будете рассказывать! – сказал сумасшедший.
– Знаете, как он умер? Выпрыгнул из окна Торгового центра одиннадцатого сентября. А ему на следующий год должно было сто лет исполниться.
– Это вы так думаете. Может, выпрыгнул, может, вытолкнули, а может, и улетел. Если выпрыгнул, значит, должно быть тело. А где тело? Я вас спрашиваю.
– Ну вы же знаете, там мало что могло остаться. Под этим камнем, скорее всего, просто горсточка праха. Так многих хоронили, не только его.
– Не мелите чепухи. Его что, кто-то вытащил из-под обломков? Память у тебя подкачала, парень! А ведь с виду ты примерно мой ровесник. У меня-то память закаленная – научили, что помнить, а что забыть. Памятник мой! Я заслужил и могу на него любоваться. Этот камень – все, что от нас осталось, даже не сомневайся, – он смотрел на меня слезящимися глазами и морщился, как от боли. – Он умер, знаете ли.
– Вот видите. Значит, вы не можете им быть, – сказал я безумцу. Настоящие безумцы всегда нелогичны, сами себе противоречат.
– Еще как могу! Только я-то Кеннеди не убивал, уж тут вы мне можете поверить. Там много кто был замешан, и много всякого потом накрутили, но не я его убил. Это все брат его придумал. С ним тоже потом поквитались. Палестинцы, если хотите знать. Террористы. Русского царя Николая, как ни пытались, а он сам отрекся. Радовался, наверно, что успел ускользнуть. Не спасло. Сталин, Гитлер, концлагеря, вот это все. Я один от того века остался. Но нас потом поменяли на других. А другие разве могут, как мы? Вот вы мне будете рассказывать!
Он поднял свою палку и огрел меня изо всех сил по плечу. Нечувствительно, будто сухая ветка упала. И пошел между памятниками, трясясь и спотыкаясь, в этих своих белых кроссовках.
Так меня и не узнал. Будь это действительно он, он бы, конечно, узнал меня в лицо.
Согласно метрической книге Одесского раввината за 1902 год, родились в Одессе у Гирша Иванова Голубова, происходящего из мещан Виленской губернии, и его жены Иды сыновья Авель-Биньямин и Яков-Йонатан; обряд обрезания которых совершил Мирович.
Собственно, имя приготовили только для одного, но вслед за первым сразу же появился второй, выскочил, словно
О чем и речь.
1914
Ему еще не было двенадцати, когда он заключил свою сделку с Богом.
Произошло это на восьмой день после похорон.
Всему причиной был страх. Страх приходил, едва они оказывались в своей комнате, и брат, немного поерзав, засыпал, а он оставался один в совершенно пустом мире, где было слышно, как тени бегают по половицам, свистит снаружи ветер, кричат павлины в дворцовом саду, да пробираются по аллеям, крадучись, неведомые звери. В такие ночи вокруг могло бродить всякое.
А Бог жил в камне, и два лица у него было – вперед и назад, и буквы на другой стороне. Сверху он был потолще, а снизу заострялся, как зуб у дракона, и им можно было резать, долбить и царапать, как осколком стекла.
Камень был такой острый, что он порезался до крови, сжимая его в кулаке. Он размазал кровь и пальцем другой руки обвел ею оба лица Бога. Потом, действуя складным ножом и руками, выкопал глубокую нору там, где начинался могильный холмик, на границе твердой и рыхлой земли, и закопал Бога вместе со своей начинающей подсыхать кровью.
Он об этом никогда никому не говорил, даже брату.
И больше уже ничего не боялся.
Они тогда жили в Одессе.
И папа позвал их в кабинет, чтобы показать камень.
– Братики-разбойники, – крикнул он, вернувшись домой, из прихожей, – вы уроки сделали? Если сделали, бегите сюда, посмотрите, что я принес.
Они, если честно, уроков еще даже не начинали, тем более что Альфонс задавал немного и в крайнем случае можно было списать у Вальки Зарецкого, но конечно сказали, что сделали – упражнение на обстоятельство места и упражнение на обстоятельство времени, а про другие обстоятельства еще не проходили, – и тут же явились в кабинет, где папа успел задернуть шторы и лампы зажег: ту, что на столе, под зеленым абажуром, и абрикосовую, на этажерке рядом, отчего на сукно, которым был застелен стол, ложились и накладывались друг на друга разноцветные пятна. А в центре лежал камень, похожий на зуб или на ладонь очень маленького человека.
– Это, братики-разбойники, – говорил папа, смешно шевеля усами и всматриваясь в камень через увеличительное стекло, – это у нас глипта. От греческого «вырезаю, выдалбливаю». – Он так держал эту глипту, что им приходилось заглядывать с боков, иначе не было видно. – Материал, судя по всему сердолик, видите, какой цвет, будто сушеная груша, и твердый-претвердый. Вот у мамочки есть брошь-камея – такая же техника, только изображение не выпуклое, а наоборот. И тут мы переходим к самому интересному, братики мои, смотрите, тут чего…