В поисках молодости
Шрифт:
Прошло несколько месяцев, настала весна. Моя работа над книгой хозяина кончалась. Мне стало неудобно пользоваться его комнатой и питанием. Взяв свой чемоданчик, однажды я отправился пешком в город. Несколько ночей спал то у одного, то у другого приятеля. Попытался ночевать и в садике городского театра на скамье, но отсюда меня выгнал полицейский. Наконец в Старом городе, на улице Даукши, я получил место в студенческом общежитии, в одной комнате с Ляонасом Скабейкой и Адомасом Грибе. Они были хорошие ребята, закоренелые безбожники, Ляонас к тому же молодой поэт, вроде меня. Жили мы дружно, душа в душу… Денег не было ни у одного из нас, лишь изредка удавалось заработать лит-другой случайными уроками.
Я зашел в «Фонд печати» узнать, как расходятся мои «Сумеречные переулки».
НАДЕЖДЫ
По Вильнюсской улице тарахтели крестьянские телеги, катились обшарпанные извозчичьи пролетки, грохотали грузовики и лишь изредка проносились легковые машины. А наша узенькая улочка Даукши была заполнена замурзанными детьми, которые вопили на все голоса — то радостно, то печально. По узким тротуарам ходили бабы с корзинами, рабочие таскали мешки с мукой и складывали в лавке под нашими комнатами. Дом кишел крысами. Когда я поздно вечером возвращался из города, они носились по коридорам и прятались за углами. А ночью целыми полчищами забирались к нам в комнату из всех щелей и прыгали через наши головы, словно дрессированные кошки. Они были большие, жирные, нахальные. Не раз ночью, не вытерпев, мы выскакивали: из кроватей, затыкали щели в полу и, принимаясь избивать непрошеных посетительниц, укладывали на месте добрый десяток.
Ляонас Скабейка с отвращением глядел на убитых крыс.
— Меня от них тошнит, — говорил он, сидя в одной рубашке на кровати, — смотреть на них не могу.
Мы ложились в постель и старались заснуть. Ляонас уже не мог спать. Вытаскивал из-под кровати деревянный ящик, отпирал его, вынимал толстую тетрадь в черном блестящем переплете, раскрывал ее, долго смотрел и потом начинал писать. Я не слышал, когда он ложился.
Стихи Ляонаса в газетах и журналах я видел еще в мариямпольские годы. Уже тогда он мне казался интересным поэтом. Познакомившись в университете, мы нашли много общего, хоть он и не отличался разговорчивостью. По коридорам университета Ляонас ходил очень медленно, поглядывая на всех ослепительно голубыми глазами. Он казался необычайно чистым и опрятным, в споры ни с кем не вступал. Было ясно, что он постоянно о чем-то думает. Его печатали многие журналы. Полуночные площади, кварталы позора, трагическая любовь, мученья, разочарование, горе — все это волновало в его стихах.
Теперь, когда в Каунасе все оживила весна, когда даже в нашу большую мрачную комнату ветер приносил ночью в открытые окна свежие запахи из загородных садов, мы с Ляонасом много гуляли — по узким улочкам, по горе Витаутаса, вдоль реки. Мы говорили о поэзии, о литературе, о жизни и смерти. Он перестал верить в бога еще в Шяуляйской гимназии, а то и раньше, он с сарказмом говорил о клерикальном режиме, о наглости атейтининков, о народной темноте, в которой он тоже обвинял клерикалов. Пожалуй, символическая система образов Скабейки лучше всего выражала настроение, в котором мы тогда жили. Здесь был протест против нищеты, против несправедливости, но ни ему, ни мне не были тогда до конца понятны причины всех этих явлений.
Этой весной люди, которых мы встречали в университете, на улицах, на рынках, были настроены по-новому. Это настроение, пожалуй, можно назвать надеждой и ожиданием. Приближались новые выборы в сейм. В газетах различные партии, вовсю поносили друг друга, политических деятелей то смешивали с грязью, то возносили до небес — смотря по направлению газеты.
В нашем общежитии жило немало атейтининков, и они, зная наши взгляды, не могли спокойно пройти мимо нас в коридоре — особенно братья Бальчюнасы, отъявленные драчуны, поговаривали, что нам пора уносить ноги из общежития, а то они за себя не ручаются… Адомас Грибе узнал где-то, что Бальчюнасы собираются устроить нам погром. Хоть мы с Ляонасом и не испытывали особенного страха, Грибе, не доверяя замку нашей двери, на ночь подпирал ее столом, табуретками и прочей утварью, чтобы вооруженные палками
— Не думайте, это не шутки, — говорил он нам. — Помните, что было в прошлом году в университете. Такие и убить могут…
Но в общежитии в последние дни атейтининков стало меньше: многие из них участвовали в митингах, ездили по селам и занимались агитацией. Возвращались они злые, унылые или взбешенные, понося левых и всех сплошь обзывая большевиками.
Как известно, на выборах 1926 года клерикальный режим, несколько лет правивший Литвой, рухнул. Народ надеялся на свободу, лучшую жизнь и голосовал за крестьян-ляудининков [18] и социал-демократов. Мы тоже с надеждой встретили выборы в сейм. Было весело, что настал конец господству клерикалов и что начнется что-то новое…
18
Ляудининки — либеральная мелкобуржуазная партия.
Собрав зачеты у профессоров, я уехал домой, в Трямпиняй. Кончился первый год моей жизни в Каунасе. Что он мне дал? В науках я продвинулся немного. За этот год я вроде даже и не поумнел. Зато мне пришлось пожить совсем самостоятельно. Пришлось испытать многое. Я столкнулся с подлостью, ложью, но встретил и замечательных людей. Появились новые друзья, в том числе такой прекрасный человек, как Ляонас. Главное, из печати вышла первая моя книга. Пусть и небольшая, пусть критика встретила ее по-разному (может, так и надо). Но я уже знал, что эта книжица для меня первая, но не последняя. Я уже собирал стихи для нового сборника и ждал случая его издать.
О, как я истосковался по деревне и родным! Трямпиняй встретила меня цветущими лугами, волнующимися хлебами, шелестом берез на Часовенной горке. В глазах рябило от небесной синевы, и на душе было покойно и легко при виде зелени сада, рослых лип у ворот двора, пчелиных ульев, которых, после смерти отца, было уже меньше… Меня тянуло в поля — хотелось посмотреть на дали с нашей горки, манило озеро, звали к себе друзья юности. Как выросли младшие братья Пранас и Казис! И Аготеле стала больше. Все они прыгали от радости, увидев меня, а я рассказывал им, что видел и слышал в Каунасе. Моя жизнь казалась им такой необыкновенной и интересной! Университет, Лай-свес-аллея, Зеленая гора — все для них было сказкой! А мама смотрела на меня ласково и печально. Когда я ел, она садилась рядом, рассказывала о себе, о нашей семье и соседях и все повторяла:
— Ешь, ешь побольше. Голодаешь там, в городе… Вижу ведь, побледнел совсем…
Я ел и рассказывал, что в последнее время — да, немного хуже, зато зимой я жил у одного агронома — там мне было совсем хорошо. Ничего, потом я наверстаю. В городе так уж заведено — то тебе везет, а то нет, и ничего тут не попишешь… Мама объясняла, как трудно стало дома, когда Юозаса взяли в армию. Пиюс уже работал учителем, правда, недалеко от дома, иногда он приходил помочь. Теперь, летом, его вызвали на какие-то курсы в город. Тетя Анастазия поселилась со своей подругой-богомолкой в Гражишкяй у костела, и дома прекратились постоянное ворчанье и упреки, к которым все привыкли… Забеле стала высокой, пригожей девушкой. К ней со всех сторон съезжались женихи, но, поняв, что приданое будет небольшим, куда-то исчезали — наверное, отправлялись в дальние приходы на поиски приданого…
Стояли теплые дни. Как мог, я помогал в полевых работах. В полуденную жару с деревенскими парнями мы купались в озере. Все это было просто прекрасно! Парни поначалу стеснялись меня, но, увидев, что я, став студентом, остался старым их приятелем, снова запросто общались со мной.
По воскресеньям мы ходили в Любавас. Здесь я встречал старых приятелей — Антанаса и Пранаса Янушявичюсов, Зосе Якубельскайте, дочку огородницы из Любаваса, которая теперь тоже начала учиться в Мариямполе, дочек арендатора Александравского поместья — Анеле и Броните — белокурых начитанных девушек. Мы вместе ходили на вечеринки, танцевали, пели и даже попробовали поставить «Нерасторжимый узел» на гумне в Любавасе.