В поисках окончательного мужчины (сборник)
Шрифт:
Однажды раздался звонок. Ольга взяла трубку. Женщина спрашивала Кулибина. Уже идя за ним, Ольга поняла: Вера Николаевна. Стало неприятно, а тут еще Кулибин отвечал как-то очень по-семейному: «Ты отодвинь коробку с антибиотиками, в углу будет пластмассовый стакан. Там термометр… А что, очень болит?.. Надо врача… Аллахол помнишь где?» Кулибин был сердечен, внимателен. Каким он был с ней. Но такого Кулибина в доме уже давно не было. Он был раздражен, зол… Он мягчел, когда звонила Манька. И вот теперь, когда позвонила эта женщина. Если бы не работающий Сэмэн, она бы высказала свои наблюдения сразу же… Но при чужом человеке…
– Это Вера, – сказал Кулибин Ольге, положив трубку.
– Не трудно было сообразить, – ответила Ольга.
– Не чужая ведь, – как-то растроганно, чуть не со слезой вздохнул Кулибин, и это уже был перебор. Двадцать два!
– Езжай к ней, раз не чужая, – тихо, но внятно до противности сказала Ольга. – Я тебе давно это рекомендую очень настоятельно.
Он как-то замер на этих словах, будто хотел их разглядеть со всех сторон, будто впервые увидел и задумался над нехитрым смыслом «езжай».
– Что ж я как припадочный буду бегать туда-сюда? – растерянно сказал он. – Это не дело…
– А кому это интересно, кроме нас с тобой?..
Он смотрел на нее тускло, и она поняла и посочувствовала ему. Он не освободился от людского мнения, он нормально, как научила мама, стоит и ждет, что скажут люди. И так и будет стоять. Вкопанный конь.
Не то что она боялась, что Кулибин уйдет. «И слава Богу, – кричала она себе, – и слава Богу. Жила без него и прекрасно». В то же время, в то же время… Этот его тон в разговоре с крепкозадой и приземистой Верой Николаевной разворачивал событие какой-то совсем другой стороной, являл мысли странные. Например, о конечности времени. Когда она лежала на хирургическом столе и ей готовили наркоз, она подумала: вдруг… Вдруг то, что она сейчас видит, – последнее?
– Я не припадочный, – твердо повторил Кулибин, расставляя в своем мире все по местам. Нашел же словомерку, прошелся с ним туда-сюда и отделился от припадочных. В нем в этот момент даже что-то обрелось, он как бы стал шире собой, но одновременно и ниже, хотя все это было Ольгино, умственное, а головенка, скажем прямо, была слабенькая и пульсировала, пульсировала.
После ремонта квартирка вся заиграла. Ольга сказала: «Давай сделаем перестановку?»
Кулибин посмотрел на нее осуждающе.
– Пусть сюда переезжают дети. Ну да… Об этом они уже говорили…
– Сама позвони им и скажи…
– Но почему? Почему? – закричала она, чувствуя, как время и пространство сжимались вокруг нее, и получалось: Кулибин – человек и отец хороший, а она – сволочь.
Но тут ввалилась сама Манька, такая вся моднющая, неозабоченная, хорошо отвязанная беременная.
– Клево, – сказала она, оглядывая квартиру. – Но ума поломать стенки не хватило. Хоть бы посоветовались…
– Какие стенки тут можно ломать? – не понял Кулибин.
– Да ладно вам, – засмеялась Манька, – вы люди клеточные, суженные.
– Мы это для тебя, – вдруг в торжественной стойке сказал Кулибин.
– О Господи! – закричала Манька. – Спятили, что ли? Мы покупаем трехкомнатную. Недалеко от вас.
Ольга испытала огромное облегчение, она даже выдохнула так громко, что они уставились на нее – муж и дочь.
– На какую гору идешь? – спросила Манька.
– Ни на какую, – ответила Ольга. Не объяснишь же про суженное пространство-время и про то, как оно сдавило, а сейчас – спасибо, доченька! – отпустило.
– На какие же это деньги? – ядовито-обиженно спросил Кулибин, задетый ненужностью своей щедрости. Так старался, так махал кисточкой – и зря.
– На свои, – ответила Манька. – Подвернулась хорошая сделка. Да и наша однокомнатная сейчас в хорошей цене.
– Ну и слава Богу, – сказала Ольга.Нельзя человека лишать смысла жизни. Кулибин был раздавлен поворотом событий, которые шли своим ходом и не требовали его жертвы. И Ольга это поняла сразу и даже посочувствовала Кулибину. Она-то давно не должник и не жертва в этой жизни, но она ведь и начала свой путь освобождения от этого не вчера. Хотя все это лишний пафос, а Кулибина, дурачка€, жалко. Сто лет она этого не делала, а тут подошла и обняла его.
– А я рада, – сказала она. – И за них, и за себя. Что не надо сниматься с места.
Он был сбит с толку лаской жены. Надо же! Подошла и обхватила руками, такое забытое им состояние. И он шмыгнул носом, а Ольга подумала, что если им доживать жизнь вместе, то надо приготовиться, что старик у нее будет слезливый.
Сэмэн
С ним рассчитались, и он ушел, хотя явно рассчитывал на прощальное застолье, грубовато намекая Ольге, что надо бы для такого дела кой-чего прикупить. «Да пошел ты!» – подумала Ольга. С того дня, как он отказался отдать или продать задешево картину Ивана Дроздова, она сказала: «Все!»
Он объявился, когда Кулибин был на работе, поздно вечером. В хорошем костюме, с хорошей стрижкой, такой весь не работяга, а чиновник иностранных дел.
– Пришел попрощаться, – сказал он по-русски без этих своих украинских фокусов.
– Какие нежности! – ответила Ольга.
Сэмэн оглядел квартиру, присвистнул, увидев морщинку на обоях, рукой провел по подоконнику, похвалил расстановку мебели и, слегка поддернув брюки, сел в кресло. Гость, черт его дери.
– Куда теперь? – спросила Ольга, чтоб что-нибудь спросить, спросила, стоя у дверей комнаты в полной готовности проводить и захлопнуть замок.
– Пока в Грецию. Отдохну. Потом вернусь сюда. Есть хороший заказ.
– Ну и славно, – сказала Ольга. – Просто замечательно, но ты, прости меня, пришел некстати. Мне надо собираться.
– Значит, очень кстати, – засмеялся Сэмэн. – Ты будешь какое-то время раздета. Хотя понятия не имею, куда это можно идти ночью?
– Гадина! – закричала она. – Что ты о себе думаешь?
– Олю! – мягко сказал Сэмэн. – Хиба тоби було погано з мойим хлопцем? Хиба я не старався з усых сыл?
– Ну давай, давай! – пробормотала она. – Скажи еще чего-нибудь…
Но это уже пришло, и эта хохляцкая сволочь увидел все: как она напряглась и как хочет сбросить наваждение.
«Кому нужно мое сопротивление? – вяло думала она. – Кто меня любит на этой земле, кто за меня готов пасть в бездну? Этот, во всяком случае, меня хочет, и тело мое ему отвечает… Пусть…»
Свойство мысли: возникнув легким перышком, принести немыслимые глупости. Она пристала к Сэмэну с требованием выражения чувств.
– Да ну тэбэ, – сказал он. – Чи мы диты?
С тем и ушел в Грецию. Быстрым шагом первопроходца и проходимца.Квартира лучилась чистотой. Хрустальные вазончики отстреливались маленькими, но пронзительными гиперболоидами света, фыр-фук во все стороны. Тяжелые шторы висели истомно, с высочайшим чувством самодовольства. Кухня чванилась белизной, в трубах тоненько всхлипывала вода, запертая кранами какой-то прямо-таки наглой красоты. Даже Манька сказала:
– Сантехнику выбрала правильную.
Кто меня любит на этой земле?
Вот так упрешься мордой лица (теперь, оказывается, говорят «кожей морды лица»), и думай мысль. Как оказывается, очень поперечно стоящую для думания мысль: «Кто тебя любит на этой земле?»
«А никто! – сказала Ольга. – Никто!»
Размахивая во все стороны сумочкой, она шла в парикмахерскую к толстой и оплывшей армянке Розе, к которой не шел новый клиент (Роза отталкивала неопрятного вида животом, который она время от времени подтягивала вверх со словами: «Опять сволочь сполз на колени»), зато от клиентов старых отбоя у Розы не было.
Розин живот столько слышал и столько знал, он переварил столько слез и обид, что уже давно в гуманных целях выдавал вовне исключительно благотворную энергию.
– Роза! – сказала Ольга, плюхаясь в кресло. – Тебя кто-нибудь любит?
– Многа, – ответила Роза.
– Да ну тебя! – засмеялась Ольга. – Я ж не про твою родню, которую ты всю жизнь кормишь грудью. Я про мужчину, для которого ты все на свете.
– Многа, – повторила Роза.
Ольга смотрела в зеркало и видела всклокоченную голову Розы. Крупный пористый нос не страдал комплексом неполноценности и был вполне самодостаточен, в голове такого носа не могли взбрыкнуть мысли об отделении или переустройстве. Булькатые, каурые Розины глаза смотрели с насмешливым равнодушием, которое стеночка в стеночку рядом с презрением, но еще не оно, просто живет рядом.
– Не понимаешь, – сказала Ольга. – Любили ли тебя так, чтоб за тебя, ради тебя…
– Ты сама кого так любишь? – перебила ее Роза.
– А кого?! – возмутилась Ольга. – Такие разве есть?
– Краситься будем? – спросила Роза, туго стягивая на шее Ольги простыню. – Как обычно или перьями?
– Я передумала, – вдруг резко встала Ольга и пошла к выходу. «Пусть она меня вернет, – молила она, – пусть вернет… О Господи!»
– Следующий, – сказала Роза, встряхивая простыню, на которой тихо умирал след Ольгиной шеи. Роза думала о своей большой разбросанной по миру семье, о коротконогом муже Самвеле, который строит дачу знаменитой артистке и каждый раз задает Розе глупый вопрос: разве человек может быть сразу красивым и свиньей? Вах!
Им хочется, чтоб их любили, – думала Роза сразу о всех русских женщинах, – а чего ж сама не любишь как человек? Как она любит своего наивного дурака, у которого растет аденома.
Она сама делает ему массаж, потому что кто ж, кроме нее, сделает как надо? Самвел, мой дорогой, единственный, я тебя так люблю, дурака бестолкового, что мне некогда думать, как ты меня любишь… А может, и не любишь совсем, но вряд ли… Ты же плачешь мне в грудь, как плачешь Богу… А эта женщина все время чего-то ждет, ни разу не расстаравшись сама… Люди – дураки… Они ничего не поняли… Бедный Бог… Он с ними бьется головой об стену… Люби, говорит он, и не спрашивай сдачи. Но это им, видите ли, не подходит… Им дай сдачу. Они все начинают с конца.Кулибин же в тот день домой не пришел. Он все-таки оказался припадочным и пошел к Вере Николаевне. Синяя и обезвоженная, та сидела над тазиком, который был вполне сух.
– Я его ставлю от страха, – сказала она.
– Врача вызывала? – спросил он.
– Тоже боюсь.
Вера Николаевна смотрела на Кулибина таким неживым глазом, что тот сразу стал звонить и кричать. Смешно думать, будто крик у нас может быть каким-то там аргументом, но, видимо, подтекст существует не только в литературных сочинениях, он может передаваться по проводам и производить какие-то нужные действия. Приехал участковый врач, который уже отъездил свое и собирался в баню, но вот приехал, гневный, но и слегка чуткий. Он сам вызвал неотложку, Веру
Кулибин звонил Ольге, хотел объяснить ситуацию, но ее не было дома. Потом он варил курицу, истово веруя в силу бульона, но не будешь же это делать в доме Ольги! Конечно, когда Ольги не было и вечером, он забеспокоился, но курица еще не уварилась, надо было ждать.
Он нашел Ольгу уже поздним вечером.
– Ты где? – спросила она.
– Понимаешь… – начал Кулибин.
– Понимаю, – ответила Ольга и положила трубку.
Он позвонил снова и закричал:
– Она в больнице! В больнице!
– Я не людоед, – ответила Ольга. – Не надо так орать. Что с ней?
Кулибин рассказывал, спотыкаясь и замирая на том, что было непонятно ему самому.
– Положили в коридоре, – закончил он.
– Ты дал?
– Что? – не понял Кулибин.
– Ты дал деньги, – уже кричала Ольга, – чтоб ее положили как человека?
– А кому? – не понимал Кулибин. – Там их столько…
– Дай старшей сестре. Она тебя уже ждет.
– Как ждет? Она меня не знает…
– Знает. Она ждет тебя с той минуты, как ты там появился…
– Ты говоришь глупости.
– Спроси у дочери, если не веришь. Она тебе объяснит лучше.
– Черт знает что, – сказал Кулибин и добавил: – Варю бульон, а курица оказалась старухой.Порядочный человек – существо кровожадное, но втайне. Ибо только он знает число открученных голов, которые он отбрасывает в сторону, топча в себе разнообразно пакостные мысли и чувства, дабы не проявились они вовне. Внутри у него могила поверженного им зла.
Непорядочный позволяет и мыслям, и чувствам гулять на воле. Он – Стенька Разин. Могилы не в нем. После него.
Есть и третьи. Живущие в состоянии хронической нервности по поводу мыслей и чувств: «Эту рублю, эту оставляю… Эту полью водичкой, а эту подкормлю. Эта у меня на белых… Эта на черных… Эту выпущу вечером, а эта хороша к утреннему кофе».
Именно о порядочности или ее отсутствии мы говорили с Ольгой, то есть она говорила про бульон, который варит Кулибин, а я как бы про умное… Она меня раздражала тем, что, с одной стороны, задета таким вниманием Кулибина к той женщине, с другой – этой своей готовностью ей же чем-то помочь, как-то лучше устроить ее в больнице. И я сказала ей, что ее добро – плохого корня.
Она посмотрела на меня злыми глазауси. Я отчетливо поняла, почувствовала: она сейчас от меня уйдет и больше не придет никогда. Я как бы увидела истончавшуюся в ней силу преодоления, которую всегда знала как могучую. В ней не осталось духа борьбы даже на мои слабенькие, чуждые ей мысли, и ей легче уйти от них к чертовой матери, чтоб не вникать, не углубляться в эти хорошие плохие корни.
И я думаю. Пусть уходит. Я ничем ей не могу помочь, даже помочь себе у меня не получается. Я только знаю, что не надо ей пристраиваться к этому бульону.
Ольга встала и подошла к зеркалу, чтоб подкрасить губы.
Было странное несовпадение двух Ольг. Эта, стоящая спиной, остро хотела уйти, она отторгала меня, не понимая, с какой стати она тут и о чем ей со мной говорить. Спина как бы уходила от меня навсегда. Тогда как отражение лица в зеркале… О! Оно было совсем другим… На нем была растерянность и печаль, которые надлежало скрыть при помощи всего имеющегося косметического вооружения.
И тут я поняла, что за все годы, что мы с ней дружа не дружили , наши отношения так срослись, а несовпадения так совпали, что не уйти и не оторваться.
– Знаешь, – сказала она мне, – я иссякла. Не те лица, не те слова. Все какое-то случайное… Могло быть, а могло и не быть… А Кулибин меня просто доконал.
– Он и с тобой носился. Вспомни!
– Ну да, ну да… Все познается в предсмертье? Но надо жить… Надо крутиться, а я замираю на ходу… Как будто во мне что-то щелкает и говорит: «Не туда и не за тем…» Хочется чего-то простого и устойчивого, как куб. Скажи, куда мне кинуться?
– Не вздумай, – сказала я. – Куб у тебя есть. Его зовут Кулибин.
– А! – сказала она тускло. – Лябовь…Она собрала «негров» и убедилась, что они давно самоопределились. Она вдруг поняла, что мир, в котором она плавала как рыбка, изменил свои молекулы. В ее патронаже никто и не нуждался. Челнок щелкал четко – туда-сюда, туда-сюда. Ее помнили за добро первых уроков, но тут уже шла академия. Ее охватила паника, и неизвестно, куда бы она подалась, не приедь Ванда. Ванда открывала здесь лавку. Ей надо было, чтоб кто-то ее держал. Ольга поняла, что надо суметь скрыть от Ванды свое беспокойство. Надо напрячься и победить. Скрыла и победила. Встретила Ванду с шиком, пустила ей пыль в глаза. Пришлось нанять шофера, чтоб быстро оказываться в разных точках Москвы. С ходу, с лету она выходила на нужных людей. Она видела, что одинаково нравится и налитым густой, неподвижной кровью милиционерам, и уголовникам, что ее разглядывают жадно, но и с опаской. Острая на язык, она не выбирала выражений, а когда один милицейский чин набычил лоб на ее не самое изящное выражение, она упредила его слова, которые он начал выжевывать:
– Бросьте, майор. Мы с вами не в музее, где говорят изящно. Вы знаете, что мне нужно, а я знаю, сколько это стоит. Погладьте свой лобик, не выдавливайте на нем морщины раздумий.
Хамство давалось ей легко, даже радостно. Сокрушать мужчин безусловной быстротой и меткостью ума было приятно и наполняло энергией. С интересом она обнаружила в себе отсутствие женского интереса к партнерам дела. «Что-то рано», – сказала она себе. Однажды высокий и красивый налоговый инспектор положил ей руку на бедро, когда они ехали в лифте. Она не отодвинулась, потому что ей хотелось испробовать всю гамму чувств, которые ее охватили. Да, это ее взволновало. Рука у инспектора была широкая и заняла много места. Да, у нее сжались мускулы живота, и надо было проследить за дыханием, которое раньше всего могло выдать. Она укротила его, укротила спазм мускулов, она повернула лицо к мужчине, и ей даже не потребовалось слов, чтоб чужая рука соскользнула с вполне поспелого ее тела. Конечно, она потом жалела! И дурой себя называла, и истеричкой, но над всем и под всем было еще и нечто другое. Ощущение собственной свободы.
Она никогда и никому не призналась бы. Но ее останавливало умирание Веры Николаевны. Кулибин тетешкал эту жену-нежену, и так получилось, что в день, когда у него было дежурство, его подменила Ольга. Пришла вечером убрать-прибрать, накормить… Вера Николаевна лежала, накаченная промедолом.
– А! – сказала тихо. – Это вы…
– Ну-ну, – ответила Ольга. – Пробьемся.
Глупее сказать трудно. Она дождалась, когда Вера Николаевна уснет, пошла к дежурной сестре, сунула ей в карман пятьдесят долларов.
– Слушайте, – сказала она, – пусть ей не будет больно, ладно?
– Уже скоро, – ответила та, отглаживая в кармане бумажку.
Возникло отвратительное чувство: она пожалела о деньгах. Взяла и выбросила на ветер. Во-первых, не богачка, во-вторых, жалкость этой взятки, а в сущности, мольбы. Не за Веру Николаевну, за себя.
Потом долго шла по коридору, шла, шла и вдруг подумала: «Как долго иду, а еще и половины не прошла». Припустила, но ноги были нескорые, не гнулись в коленках, и больница, как боль, длилась, длилась, и эта, в которой она пребывала сейчас, и та, что была в ее жизни почти постоянной величиной.
Сначала мама. Боже мой! Она ведь была счастливица! Потому что ее так любил папа. Ноющую, капризную, с вечными претензиями, а он вокруг все хлопочет, хлопочет… Ушел раньше. Но той папиной любви в доме хватило намного, он заполнил ею пространство всей их жизни, и она, Ольга, так естественно, как должное, восприняла груз хлопот, и ни разу – ни разу! – не пришла в голову подлая мысль, что тяжело, неприятно, надоело, противно. Не пришла ни эта, ни какая другая подобная мысль-гадина. Потому что папа высадил в доме такую любовь-преданность, что другое в нем просто не росло.
Вспомнился Вик Вик с больным сыном. И ее, Ольгины, мысли, что такому сыну лучше умереть. Конечно, ей хватило ума не ляпнуть это отцу, но разве мы говорим только словами? И она снова увидела, как тогда в трамвае Вик Вик загородил от нее жену, просто завис над той телом, чтоб она, Ольга, не дай Бог, не задела ее своим ветром.
Уже на улице Ольга крикнула себе, что нечего себя расчесывать, она сама никакая не могучая, пинг-понговый шарик из головы вынули, а то бабахалась оземь, как какая-нибудь с падучей болезнью. А когда она выпрямлялась, всегда рядом кто-то был. Значит, жалели, значит, любили.
Значит, она не обделена. Маму нес папа, но и ей вполне обламывалась мужская защита и поддержка, как только ей надобилось – так и обламывалась. И в этом было, безусловно, что-то ценное, но в этом, столь же безусловно, чего-то не было. Она не понимала чего. Но додумать мысль до конца – дело опасное, ненароком окажешься неизвестно где. Не пей из копытца, не пей, не распутывай дурной клубок, не распутывай – вдруг назад не смотается? Вдруг козленочком станешь?
И она остановила бег своей мысли. Не слабачка она безмозглая, чтоб не удушить мысль.Когда похоронили Веру Николаевну – тут делается такой перепрыг во времени, незначительный по дням, но битком набитый веществом, в сущности, эфемерным. Настроением называется.
Так вот, выяснилось, что в жизни по добыванию денег и устройству похорон настроение занимает много места, хотя, казалось бы… до него ли?
Ну взять, к примеру, того же Кулибина. Его легче всего взять, он рядом, он под рукой. Вот он ляпнул своим языком. Вера, мол, любила его по-настоящему, любила, и все, и не надо никаких доказательств, потому что любовь этого не требует. Она сама себя доказывает, а доказательства – это уже признак как бы и лишний. Доказывать надо невидимое.