В середине века
Шрифт:
Не один я запомнил на всю жизнь первый наш производственный день на «общих работах» – так назывались все виды неквалифицированного труда. Мы разравнивали почву для новой узкоколейки от вахты до Рудной. Рядом с инженерной бригадой трудились бригады смешанные. И сразу стало ясно, что из нас, инженеров, землекопы – как из хворостины оглобли. И не потому, что отлынивали, что не хватало старания, что не умели. Не было самого простого и самого нужного – физической силы.
Мы четверо, я, Хандомиров, Прохоров и Анучин, лезли из кожи, выламывая из мерзлой почвы небольшой валун, и лишь после мучительных усилий, обливаясь потом под холодным ветром, все снова хватаясь за проклятую каменюку, кое-как вытащили его наружу. И еще потратили час и столько же сил, чтобы приподнять и взвалить на тележку, –
В барак на отдых мы в этот день не шли, а еле плелись. Нас не могли подогнать даже злые крики конвойных, принявших нас у вахты, – в зоне конвоев не было, там на время мы становились как бы свободными.
– Бригада инженеров, шире шаг! – орали конвойные и для острастки щелкали затворами и науськивали, не спуская с поводков, охранных собак. Собаки рычали и лаяли, мы судорожно ускоряли шаг, но спустя минуту слабели – и снова слышались угрозы, команды и собачий лай. В бараке каждого ожидала горбушка хлеба и миска супа, но и того и другого было слишком мало, чтобы надежно подготовиться к завтрашнему вкалыванию: никто и наполовину не наелся.
На мои нары уселся Прохоров – он обитал на втором этаже, но так обессилел, что не торопился лезть наверх.
– Сережка, дойдем, – сказал он. – Ситуация такая: нас хватит недели на две. А за две недели шоссе не выстроить. Наша пайка не восстанавливает силы, чую это каждой клеточкой.
К нам подсел Хандомиров.
– И такой пайки скоро не будет, – предсказал он. – Она полная, поймите. Мы же не вытянули нормы, и завтра не вытянем, и послезавтра. И нас посадят на гарантию, никакой горбушки, никакой полной миски дважды в день! Триста граммов хлеба утром, триста вечером, а баланда – только утром. Полный пайки не хватает, а если половинная?
– Что же делать? – спросил я.
– Выход один – зарядить туфту! И не кусочничать! Туфту такую внушительную, чтобы минус превратился в плюс. Без туфты погибнем.
– Мысль хорошая, – одобрил Прохоров. – Одно плохо: не вижу, как это сделать.
– Будем думать. Все вместе и каждый в отдельности. Что-нибудь придумается.
Ничего не придумалось ни на другой день, ни в последующие. О выполнении землекопной нормы не приходилось и мечтать. Зловещее пророчество Хандомирова осуществилось: на третий день бригаду посадили на уменьшенную продовольственную норму. Несколько человек пошли в медицинский барак выпрашивать освобождение от земляных работ. Им отказали, но было ясно, что скоро многие свалятся – и лепкомам придется самим тащить их больницу. В лагерной рукописной газете, вывешенной на стене клуба, клеймили позором инженеров – симулянтов и саботажников, проваливающих легкие нормы, с которыми справляются все землекопы. Мы пошли к новому бригадиру и пригрозили, что вскоре ему некого будет выводить на работу.
– Товарищи, положение отчаяннейшее, – согласился Потапов, – мне еще трудней, чем вам, я ведь рослый, а продовольственная норма одинаковая. Сегодня я говорил с начальником Металлургстроя Семеном Михайловичем Ениным. Видный строитель, орденоносец… Обещал перевести на новый объект – зачищать площадку под Большой завод. Снимать дерн будет легче, чем выкорчевывать валуны из вечной мерзлоты.
Утром, прошагав в сторону от дороги, которая так не давалась, мы появились на унылом плато, где запроектировали самый северный в мире металлургический завод. С плато открывался превосходный вид на Норильскую долинку. Но все смотрели на бревенчатый домик о двух окошках, в нем размещалась контора Металлургстроя. Из домика вышел
– Все это теперь ваше, – сказал он, размахнувшись рукой от вершины Барьерной к горизонту – над ним, словно из провала, вздымалась угрюмая горная цепь Хараелака. – На этом клочке земли вы должны показать, чего стоите. Уверен, что боевая бригада инженерно-технических работников, с киркой и лопатой в руках, высоко поднимет над тундрой флажок рабочего первенства! Жду перевыполнения норм.
Возможно, он сказал это деловитей и суше, но за смысл ручаюсь. Разумеется, мы не кричали в ответ «ура». Нам не понравилось его напутствие: слишком уж оно отличалось от тех радужных обещаний, какими вчера успокаивал Потапов. В нашей бригаде я был самым молодым, но и мне подваливало к тридцати. Пожилых инженеров – многие в недавнем прошлом руководили крупными заводами – не зажгла перспектива рвать рекорды земляных выемок. Со счетной линейкой мы все справлялись легче, чем с кувалдой и ломом.
На плато вдруг полился дождь. Низкое небо спустилось с гор и зависло над лиственницами, оседая на нас, как прогнившее ватное одеяло. Енин и прорабы запахнулись в брезентовые плащи, мы ежились и совали руки в рукава. Любая мокрая курица могла бы пристыдить нас своим бравым видом.
И тут вперед выдвинулся Потапов. Он молодцевато распахнул воротник своей железнодорожной шинели – лагерное обмундирование еще не было выдано – и лихо отрапортовал:
– Премного благодарны за доверие, гражданин начальник! Бригада инженеров-заключенных берет обязательство держать первенство по всему строительству объекта. Можете не сомневаться, не подкачаем!
Стоявший около меня Мирон Альшиц, коксохимик, руководивший монтажом многих коксовых заводов, громко сказал, не постеснявшись высоких лиц и ушей:
– Он, кажется, сошел с ума!
Я тоже подумал, что если наш бригадир и не сошел с ума, то, во всяком случае, он не в своем уме. Я высказал ему это сейчас же, как только блестящий начальственный отряд удрал от дождя в контору, подобрав свои извозчичьи брезентовые плащи, как иные дамы подбирают платья из атласа и парчи. Потапов любил меня. Не знаю, почему он так привязался ко мне, но его расположение замечали и посторонние. Все эти первые трудные дни на промплощадке он отыскивал для меня работу полегче, рассказывал о бедовавших без него на воле двух дочерях, делился идеями еще не совершенных изобретений. Возможно, это происходило оттого, что он был старше меня на двадцать лет. Он не рассердился от дерзкого моего замечания, а положил руку мне на плечо и с улыбкой заглянул в лицо.
– Сережа, – сказал он ласково, – как все-таки обманчива внешность: мне ведь казалось, что вы умный человек.
Меня удовлетворил такой честный ответ. Мне тоже иногда казалось, что я умный человек. Но я не мог этого доказать ни одним своим поступком, ибо все, что ни делал, было как на подбор глупостью – по крайней мере по нормам и морали мира, в котором я жил и задыхался.
– И почему вы жалуетесь? – продолжал Потапов. – На прокладке шоссе нас давили общесоюзные нормы на земляные работы, а для планировки площадки таких норм пока нет. Разве это не облегчение? Получим полную пайку, именно это я и обещал.
Он отошел, а я со вздохом взялся за кайло. Планировать площадку было не легче, чем прокладывать шоссе – и там, и там надо было долбить землю. Я любил землю – как, впрочем, и воздух, и небо, и море – и поминал ее добрым словом в каждом стихотворении, а их писал в тюрьме по штуке на день. Но она не отвечала мне взаимностью, она была неподатлива и холодна. Она лежала под моими ногами, скованная вечной мерзлотой. Лом высекал из нее искры, лопата звенела и гнулась, а я обливался потом. Я только скользил по поверхности этой дьявольски трудной земли, не углубляясь ни на вершок. Глубина мне не давалась. Временами – от отчаяния и усталости – мне хотелось пробивать землю лбом, как стену – тогда я еще тешил себя иллюзиями, что лоб у меня справится с любой стеной.